Светлый фон

Последнее есть выражение марксистского взгляда на историю, и такое понимание вряд ли было Пришвину особенно близким, а вот то, как, с точки зрения Луначарского, видел основной конфликт поэмы сам Пушкин (организующая общественность – надо и индивидуалистический анархизм – хочется), вполне отвечало и пришвинскому видению этой проблемы, против какового Андрей Платонов и возражал.

«Если же внимательно прочитать „Медного всадника“, – писал автор „Котлована“, – то станет ясно, что суждение А. В. Луначарского объясняет его собственное мировоззрение, но не Пушкина. В поэме просто нет таких двух начал (…) в „Медном всаднике“ действует одно пушкинское начало, лишь разветвленное на два основных образа: на того, „Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой, Того, чьей волей роковой Над морем город основался“ и на Евгения – Парашу. Вся же поэма трактована Пушкиным в духе равноценного, хотя и разного по внешним признакам отношения к Медному Всаднику и Евгению (…) Пушкин отдает и Петру и Евгению одинаковую поэтическую силу, причем нравственная ценность обоих образов равна друг другу».

И самое важное – к чему Платонов ведет: «Это не победа Петра, но это – действительно трагедия. В преодолении низшего высшим трагедии нет. Трагедия налицо лишь между равновеликими силами, причем гибель одной не увеличивает этического достоинства другой».

Примирение между Евгением и Медным Всадником, которое так мучило Пришвина, по Платонову, заключено в том, что оба они строители: один, «строитель чудотворный», создатель города, другой – как пишет Платонов – «тоже ведь „строитель чудотворный“ – правда, в области, доступной каждому бедняку, но недоступной сверхчеловеку, – в любви к другому человеку».

«В повести Пушкина нет предпочтения ни Петру перед Евгением, ни наоборот. Они, по существу, равносильны – они произошли из одного вдохновенного источника жизни, но они – незнакомые братья: один из них не узнал, что он победил, а другой не понял своего поражения. (…) Разъедините их: получатся одни „конфликты“, получится, что Евгений либо убожество, либо „демократия“, противостоящая самодержавию, а Петр – либо гений чудотворный, либо истукан. Но ведь в поэме все написано иначе».

Пришвин видел в этом, уже без него состоявшемся и признанном разъединении свершившийся факт и главный нерв эпохи и одновременно – оправдание своего творческого замысла, и в этой точке Платонов невольно обнажил главное уязвимое место пришвинского романа – его умозрительность.

Пушкин, который казался Пришвину спасением, выходом, образцом поведения, Пушкин, который был идеалом личности и творческого поведения для Пришвина в 30-е годы, невольно оказался для писателя тем приблизительным, ложным солнцем, на которое ориентировался автор «Осударевой дороги».