Восхищенные слова о гениальности возлюбленной («Ляля была уверена, как великий художник, знающий, куда она идет…») говорились апологетом великого Целого от избытка чувств, от любви, нежности и умиления. Но главное в тех словах – снова греза, мечта, воплощенность которой в таком образе свидетельствовала о том, что еще вчера рассуждавший об исключительности и избранности любого, каждого человека и отрицавший за гением право на особую мораль, Пришвин на время своей домашней войны придерживался древнего принципа деления людей на человеческое стадо и избранных, на цельных и частичных. Коли человек гениален, избран, к нему и мерки другие должны быть приложены – не берендеевы, и такая логика заводила куда как далеко и в вопросах более глобального характера, нежели маленькая семейная драма, по-новому высветившая его личность.
Весной 1940 года двое влюбленных столкнулись с чудовищным одиночеством и непониманием, какое едва ли им было по силам вынести, что и подтверждают воспоминания Каманина. Ставский не в счет. Исключением, поразительным исключением был Александр Михайлович Коноплянцев, «друг с гимназической скамьи, который, несмотря на Левину передачу, высказал мне сочувствие. Весть эта как первая ласточка из того мира, где все стоит за любовь».
Писатель потрясен был тем, что семья, ради которой он всю жизнь столько трудился, отнеслась к нему (более всего – дети) цинично и потребительски, как к вещи, обратив «всю ненависть» «к Ляле как к возможной наследнице».
Хорошо это сознавая, Пришвин писал позднее, в 1943 году: «Так несчастный В. В. Розанов возвеличил свой обезьянник-семью. Я был тоже на этом пути, но пришла Ляля и разогнала мой „обезьянник“, и тут только я увидел насквозь через себя самого, насколько несчастен был В. В. Розанов».
В. В. Розанов был несчастен по другим причинам, да и В. Д. Пришвина впоследствии «говорила, что мой путь будто бы противоположен розановскому», но что касается отношения Пришвина к детям, то, похоже, так дело и обстояло: «… И так вот они столько лет жили с примерно бескорыстным человеком и наживали себе корысть, и человек этот еще жив, а они уже делят вещи его, и страх его физический перед пошлостью они принимают за трусость. И все это мне приходит как расплата за безбожное „равенство“, в котором они росли и воспитывались».
«Тяжело это перенести, их эгоистическое горе. Тяжело думать, что всю жизнь провел в детской комнате и дети ничего-ничего хорошего от меня не взяли. Это конец всему».
Приведем еще одно воспоминание, А. С. Пришвина, дружившего с пришвинскими детьми: