Пришвин принимал как должное, что принадлежит к писательской элите, может отдыхать в Барвихе, лечиться в Кремлевской больнице и пользоваться недоступными простым смертным благами («Л. приехала из Москвы, была у министра, и он „Победу“ купить разрешил (а очередь на полтора года). Нанялся шофер с женой, закончено отопление, заканчивается повесть. Я богатею»). Он общался с крупными музыкантами, учеными и даже партийными работниками, и эта новая близость к власти заставляла его по-другому на нее взглянуть: «К преимуществам партийных людей мы уже привыкли, мы все поняли теперь, как им трудно работать и что если бы не они, так пришлось бы нам самим нести то самое, что они несут на себе».
Все это не значит, что критическое отношение к «реальному социализму» у Пришвина исчезло. Болезненно переживал он не только за свои литературные мытарства, но и за того же опального Капицу, за разгром биологической науки и торжество «бандита от науки», как называл он Т. Лысенко. В 1950 году Пришвин отказался подписать Стокгольмское воззвание за мир, ибо подобная безликая форма борьбы за мир ему претила, и снова, как в 30-е годы, не хотелось быть голосом в хоре.
Когда в 1952 году, после долгого перерыва прошел XIX съезд партии, событие это не оставило Пришвина равнодушным:
«XIX съезд проходит гладко, победоносно. Оглядываясь на положение, воочию убеждаемся в правде сущего. (…) Тревога в одном, что личностью предстает единственно Сталин, собирающий в себя все мнения».
В эти годы он сформулировал свою идею искусства как образа поведения. Он писал об этом чрезвычайно много, прибегая к самым различным понятиям и аналогиям: «Поведение» у меня скорее всего означает долг быть самим собой, а мастерство – быть как все».
«Поведение-то и есть, что каждый стал на свой путь».
«Не в мастерстве моя заслуга, а в поведении, в том, как страстно, как жадно метался я по родной земле в поисках друга, и когда нашел его, то этот друг, оказалось, и был мой родной язык».
«Есть у всякого настоящего творца свое творческое поведение в жизни – своя правда, а красота приходит сама. И живой пример этому для всего мира был Лев Толстой: он искал слово в правде, а красота в них потом находилась и определялась сама».
Но везде и всюду проводил главную мысль о своем собственном восхождении на эту высшую ступень (и, что любопытно, к писателям без поведения относил Алексея Толстого), и Вересаева не любил за то, что книгой «Пушкин в жизни» он разрушал эту целостную концепцию: «В полуночи души поэта, перед тем как написать стихотворение, непременно должен прилететь ангел гармонии.