Эти места у Хортицы уходили под воду не менее болезненно, чем распутинская Матёра. Нельзя не иметь в виду к тому же, что здесь каждый островок являлся не только клочком земли, в которую глубоко пустили корни многие поколения, — с этой землей связана чуть ли не вся героическая история целого народа. Но что поделаешь, время хоть и сурово, но не своевольно, оно подчас приносит боль, но и сулит прогресс и в конце концов является единственным строителем и судьей истории. Ведь принудило же оно, например, египтян перенести прекрасные памятники трехтысячелетней давности на новые места ради постройки Асуанской плотины на Ниле, и, пожалуй, нелегко их за это осудить: новая история потребовала жертв от старой, но сделала это во имя людей, и никто не осмелится назвать ее решение чистым произволом.
Здесь была не одна Матёра — затоплению подлежало много сел. Было и немало случаев, когда старики наотрез отказывались переселиться с насиженных мест — они тоже хотели умереть на земле своих отцов и дедов. На протяжении пятидесяти лет о них не раз писали, но наиболее глубокого раскрытия эти старики и старухи дождались, пожалуй, лишь под пером Распутина. Однако молодежь, укладывавшая в тело будущей плотины бетон уже на протяжении нескольких лет, понимала, что речь идет не столько о лампочке под потолком, сколько о свете в их собственном сознании, и это оказалось решающим.
Мне бы не хотелось прибегать к иллюстрациям: ведь ясно и без них, что в огромном скоплении людей, рывших лопатами циклопические котлованы Днепростроя, бывали всякие случаи. Не могу, однако, отказаться от соблазна рассказать о Никифоре Городовенко, рядом с хатой которого мне пришлось некоторое время жить впоследствии в Алешках. Это был очень набожный пятидесятилетний человек, по тем временам уже считавшийся старым. Он жил в хатке на курьих ножках, крытой камышом, но имел пару крепких лошадей, с которыми каждую осень, после уборки урожая на своих двух десятинах песчаной земли, ходил на отхожий промысел. Когда начали строить Днепрогэс, он двинулся туда, прихватив с собой младшего сына Сашка́, которому пошел пятнадцатый.
Обычно Никифор Алексеевич работал грабарем, но вообще-то ему было все равно что возить — лишь бы платили. Он и здесь был из тех, о ком Максим Горький, побывавший в двадцать седьмом на Днепрострое, с сокрушением писал, что они «даже не имеют представления о том, для чего затеяна эта работа и какое значение она будет иметь для Украины». И лишь впоследствии подросший Сашко, лукаво улыбаясь и многозначительно подмигивая в сторону отца, рассказал мне, как рухнули и полетели вверх тормашками все ветхозаветные убеждения старика под влиянием увиденного на Днепрогэсе, а главное — как постепенно втягивался он в коллективную жизнь грабарей, да так втянулся, что впоследствии даже стал бригадиром.