В первые годы после революции все свободное время ходил он по различным новым конторам, учреждениям, комиссиям, редакциям газет и журналов, заглядывал в школы и к студентам. Был полон интереса к людям, которые создавали новую жизнь, утверждали новые порядки. Надевал вытертую в поездках по России кожаную куртку, помнившую ходынскую давку и тишину поля во время полета Уточкина, опаленную жаром топки паровоза Ухтомского (был и на нем дядя Гиляй, когда вывозили в 1905 году дружинников из Москвы с Казанского вокзала). В куртке проделал он путь к Балканам — на шипкинские торжества в память 25-летия русско-турецкой войны. На отворот куртки прикрепил крест солдатского «Георгия», полученный за храбрость в русско-турецкую войну 1877–1878 годов. Захватив табакерку, с которой не расставался с этой войны, Гиляровский отправлялся в путь по новой Москве. Из табакерки любили когда-то нюхать Лев Толстой и Антон Чехов. Побывала она в руках многих переписчиков ролей с Хитровки, московских пожарных… Да разве всех перечислишь!..
И теперь табакерка помогала начать разговор. Вступали в беседу охотно. Располагал возраст дяди Гиляя, его доброжелательность, умение говорить с людьми.
Для этих путешествий завел «альбом» — просто сложенные вдвое листы бумаги, на которых просил написать несколько слов на память. Огромное количество автографов собрал, порой скрепленных печатями учреждений.
Новые встречи обращали память дяди Гиляя к прошлому, к началу собственной жизни, к ее многолетнему бегу, настойчиво призывая рассказать молодым, что знал, видел, рассказать, пока может.
Как-то пришел он в газету водников «На вахте», — журнал издавался под тем же названием.
— Напечатаете старого лямочника? — обратился к сидящим в редакции. Удивленное и несколько настороженное молчание было ответом. А потом разговорились и, узнав, что он в самом деле бурлачил, долго не отпускали: расскажите, расскажите еще. Выслушают до конца и в ответ:
— Напишите нам для журнала.
Помещалась редакция газеты недалеко от Столешникова, на Тверском бульваре, приходило туда много начинающей литературной молодежи, с удовольствием заглядывал и дядя Гиляй. Слушал он, слушали его. Удивляло молодых, что в лямке по Волге ходил. Им казалось: было это давно, а тут живой бурлак.
Возвращался дядя Гиляй к себе Тверским бульваром, широким и тенистым. Множество житейских нитей сходилось на его пути. Здесь жил когда-то доктор Гааз, почитаемый в старой Москве за бескорыстие, за то, что спешил делать добро, к тому и других призывал. Еще светились окна квартиры Марии Николаевны Ермоловой, и порой выходила она на балкон. Тверской бульвар — это и Пушкин, молодой, счастливый, это Герцен и Огарев, это Савва Мамонтов, репетиционные залы созданной им Московской частной оперы… А дальше? Дальше вырастали перед глазами иные картины: лесные массивы, уходящие в светлый простор неба неоглядные степи, могучие лики большаков. Но и эта заманчивая, успокаивающая красота родины отодвигалась памятью, словно декорация на сцене, освобождая первый план действующим лицам.