А время бежало все стремительней. Приближался июнь сорок первого.
13. ВОЙНА! ВОЙНА! ВОЙНА!
13. ВОЙНА! ВОЙНА! ВОЙНА!
Весть о ней распространилась, как пожар в тайге.
— Немцы! Фашисты! Границу перешли…
— Отступают наши…
— Не может быть! Сколько лет твердили: "Своей земли ни пяди не отдадим!"
До утра не спят, гудят эльгенские бараки. Мы точно пробудились от нелепого мучительного сна. Нежданный удар как бы протрезвил нас, и мы оглядываемся вокруг с недоумением.
Почему мы здесь? Зачем с серьезным видом играем в эту дьявольскую игру? Повторяем на поверках: "Статья, срок…" Выстраиваемся в очередь, чтобы пройти через вахту. И как это случилось, что мы так измельчали? Так всерьез стали устанавливать порядок получения пайки с горбушкой?
Нет, сейчас мы уже не пильщики, не возчики с конбазы, не няньки из деткомбината. С необычайной яркостью вдруг вспомнили, кто есть кто… Спорим до хрипоты. Стараемся уловить перспективы. Не свои, а общие. Люди поруганные, истерзанные четырьмя годами страданий, мы вдруг осознаем себя гражданами своей страны. За нее, за нашу Родину, дрожим мы сейчас, ее отвергнутые дети. Кое-кто уже раздобыл бумагу и огрызком карандаша выводит: "Прошу направить меня на самый опасный участок фронта. Являюсь членом Коммунистической партии с шестнадцатилетнего возраста…"
Точно и не лежат между нашими колымскими бараками и Землей Людей тринадцать тысяч километров и тонны злобы, клеветы, мучительства…
— Может быть, ОН опомнился? Ведь сказал "Братья и сестры"… Никогда раньше этого не было… Может, дрогнуло наконец сердце?
— Вряд ли ТАКОЕ сердце может дрогнуть… Но рассудок… Рассудок ему подскажет, что нет толку гноить в тюрьмах миллионы людей, готовых голыми руками на фашистов кинуться. Ведь в глубине души знает, кто мы…
В эти лихорадочные дни и ночи все больше всего завидовали Маше Миронович. Ее пятилетний срок кончался буквально на днях. И конечно же Маша поспешит на фронт. Только тревожились, удастся ли ей добраться до своей охваченной пламенем Белоруссии.
— Пробьюсь… Я тамошняя… Где лесом, где бережком…
Но однажды вечером, вернувшись с работы, мы застали Машу Миронович лежащей на верхних нарах. Глаза ее были воспалены и устремлены в одну точку. Марья Сергеевна, дневальная, делала всем отчаянные знаки: не выспрашивайте, молчите, пусть отойдет человек…
Потом мы узнали: Машу вызвали в УРЧ и дали ей расписаться в том, что она оставлена в лагере до конца войны. Маша оказалась номером первым в списке нового лагерного сословия — так называемых пересидчиков. В течение ближайших шести лет число их все увеличивалось. Сначала они пересиживали свои сроки "До окончания войны", потом просто "До особого распоряжения".