— Пятьдесят! Буду жаловаться в санчасть…
— Хо-хо… Напужала! Вот подам рапорт, так сама на общие загремишь.
На освобождение работяг от работы по болезни лекпому спущена строгая норма. Ко мне уже дважды приезжал с инспекцией начальник санчасти Кучеренко, и между нами происходили удивительные диалоги.
— Который лекпом превышает норму бюллетней, тот недолго прокантуется в санчасти, — многозначительно говорит Кучеренко, поднимая на меня свои тяжелые, обожженные морозом веки. — "Все для фронта" — лозунг (с ударением на У).
— А от полумертвых людей какая фронту польза, гражданин начальник? Только архив "А" разводить. А за него ведь тоже не похвалят.
— Гм… А диагноз зачем всем пишете "алиментарная дистрофия"? Или других болезней у вас тут нет?
— А я вообще мало диагнозов знаю, гражданин начальник, — с подкупающей доверительностью отвечаю я, — по-моему, это все от голода. Ну, а по-латыни это называется алиментарная дистрофия.
Странно, но это так и было. Других болезней почти не наблюдалось. Ни воспалений легких, ни острых бронхитов, ни гриппов, казалось бы, таких естественных при двенадцатичасовом рабочем дне на морозе. Никаких тифов… Только фурункулы и трофические язвы. Только шатающаяся, почти без центра тяжести, походка. Только воспаление десен и зубы, которые можно вынимать изо рта просто пальцами.
И я действую примитивно, исходя все из той же уравниловки. Нам она сейчас больше всего подходит. В порядке очереди — и все тут. Каждый вечер после отбоя я захожу в барак и, соблюдая строгий порядок и последовательность, наклоняюсь то к одной, то к другой скрючившейся на нарах фигуре.
— Надя, завтра вы не работаете. Вы завтра больны. И вы, Катя, тоже.
Потом несу бумажку со списком освобожденных от работы на завтра в вохру, к командиру Артемову. Он, оглянувшись на своих служак, притворно строго покашливает.
— Многовато что-то освобожденных-то… — Потом набрасывает на плечи полушубок и так же строго добавляет: — Пройдемте по баракам. Санитарное состояние проверим…
Мы выходим с ним из духоты их жилья, провонявшего махоркой, овчиной, грубым жирным варевом. Мы выходим под волшебный звездопад зимней таежной ночи. В целомудренную белизну ее снегов. Идем тихонечко по дорожке, протоптанной от вохровского домика к баракам работяг. И начинается разговор, в котором только обращения "командир" и "лекпом" напоминают о том, где мы находимся.
— Беда, лекпом! Под Москвой ведь Гитлер-то!
— Но не пройдет ведь, а? Скажите, командир, не пройдет?
— А бес его знает! Не должны бы вроде пустить… А вот проснусь среди ночи — да так и захолону весь. Мыслимо ли? Ведь двадцать пять лет Советской власти… Как думаешь, лекпом, союзникам-то доверять можно?