— А кем я вас вижу? Птичницей! Почетная работа!
Тут я не выдержала.
— Конечно! Если бы это было моей настоящей профессией. А так — нерационально вроде. Сначала учить, давать ученые звания… Потом отправлять на лесоповал или в виде величайшей милости — на птичник. Кстати, если помните, крепостник прошлого века Фамусов, прогневавшись на свою крепостную девку, грозил ей птичником как репрессией. "Изволь-ка в избу, марш, за птицею ходить!" Прошло больше ста лет. И сейчас я, научный работник, таскаю мешки куриного помета с чувством, что мне оказано большое доверие, и со страхом — не выгнали бы опять на лесоповал. Но это, так сказать, в широком плане. А в частности-то, я бесконечно благодарна вам. Давно бы уж дошла в тайге, на сенокосе.
Рубцов смотрел на меня все внимательней. На его суховатом умном лице отражалось и напряженное внимание, и одновременно какое-то смущение.
— Да, нелепостей много. И непонятностей тоже. — Он помолчал. — Но по сравнению с общими работами ведь здесь и вправду лучше вам?
— Еще бы! — Я засмеялась и быстро зашелестела страницами мемуаров мадам де Севинье. — А-а-а… Вот это местечко! О судьбе инсургентов. Вот она пишет: "Несчастные так устали от колесования, что повешение казалось им чистейшим отдохновением…" Недурно?
Старший зоотехник коротко хохотнул. Потом протянул мне руку.
— До свиданья. Извините, я нарушаю приличие. Дама должна протягивать руку первая.
— Это в данных обстоятельствах несущественно. Важнее, что вы нарушаете режим. Вольные не должны протягивать руку заключенным.
Он крепко сжал мою ладонь и, быстро повернувшись, вышел.
Иногда на ночное дежурство заглядывал и второй зоотехник — Орлов. Это был беспартийный, много повидавший в жизни и, как говорили, поторопившийся приехать на Колыму в качестве вольного, чтобы не пришлось поехать иначе. Был он костромской, страшно жал на букву "о", цитировал наизусть Пришвина и весь загорался, когда речь заходила о деревне. Похоже, что колхозные боли волновали его даже сильнее, чем все то, что он видел здесь, в совхозе Эльген.
— А ведь это неплохо, что вы поработаете у нас на птичнике, — сказал он мне как-то. — Вот освободитесь скоро (он вечно твердил, что скоро всех выпустят), так, по крайней мере, будете знать, что такое колхозный труд.
Он был прав. Я сама нередко думала об этом, сгибаясь под тяжестью очередной многопудовой ноши. Было у меня, в моей прошлой жизни, одно постыдное воспоминание. Как-то, году в тридцать четвертом, я была в газетной командировке в одном татарском селе. Однажды мне пришлось что-то брать из рук в руки у моей ровесницы, молодой колхозницы по имени Мансура. Кажется, яйца она мне продавала и вот отсчитывала их. Только вдруг на какой-то момент наши руки оказались вплотную одна к другой. И Мансура сказал: "Э-эх, ручки! Красота!"