Но это все, конечно, не охладит мою работу. Пускай пройдет еще пять лет и, если нужно, еще столько же, чтобы доказать, что я стою на правильном пути. Ведь пример – самый сильный аргумент в руках человека. А осуществлять свой пример я имею с каждым годом лучшие возможности. Во-первых, потому, что институт крепнет как рабочий коллектив и, во-вторых, вообще условия для работы у нас в Союзе бесспорно становятся лучше. Ваш аппарат хорошо помогает, и наша промышленность, как она ни сердит другой раз, все же определенно поддается влиянию и улучшается. Сейчас в общей сложности я могу работать не хуже, чем в Англии, к тому же, если подумать, что сейчас там вообще вся научная работа приостановлена[196], то, пожалуй, я еще наверстаю потерянные два года. Вот эту возможность работать все более энергично я больше всего и ценю.
Москва, 29 декабря 1939 г.
Простите, что беспокою Вас, но не знаю, кому написать. На днях был у академика Баха, Алексея Николаевича. После его болезни, летом, сердце у него плохое (периодически камфора). Несмотря на его 82 года, домашние его от работы удержать не могут.
Сейчас он живет на 4-м этаже, без лифта. Он мне говорил, что писал о квартире в Моссовет и президиум Академии наук и пр. Все обещают, но вот шесть месяцев никто реально ничего не делал.
У меня все внутри переворачивается, когда видишь такое свинское отношение к такому замечательному человеку, как Алексей Николаевич.
Поэтому я решил написать об этом Вам. Конечно, Бах об этом ничего не будет знать[197].
Москва, 10 ноября 1940 г.
Лично
Только что я получил телеграмму из Кембриджа[198], в ней говорится, что проф. П. Ланжевен (P. Langevin) в тюрьме в Париже[199]. Ланжевен – большой ученый и большой друг СССР. Я его очень люблю, он очень чистый человек.