Светлый фон

Причастность к прекрасному миру музыки рождала в нем чувство превосходства. Он мнил себя выше тех, кто не понимал и не ценил музыки, и поскольку большинство людей не получает музыкального образования, он шагал по жизни, любуясь и восхищаясь собой. Он старался приобщить и других к пониманию музыки, но, делая это, не делился своими познаниями, а милостиво приносил их в дар.

Даже когда играла Мэми, он считал себя обязанным, по окончании, разъяснять погруженным в молчание слушателям, что это произведение представляло собой шаг вперед в творчестве Бетховена, Баха или Шопена и что ему — мистеру Гулливеру — потребовались три месяца, чтобы овладеть им, да и Мэми, наверно, не меньше. Мэми, чувствуя, что сама растет в глазах присутствующих, подтверждала, что это сущая правда.

Однако, когда я ближе узнал Гулливера, я понял, что был несправедлив к нему. При всей его манерности и напыщенности в нем жила подлинная любовь к хорошей музыке. Занятия музыкой были необходимы ему по двум причинам: во-первых, они удовлетворяли его детское тщеславие, во-вторых, давали возможность выразить свое преклонение перед классической музыкой, с отдельными произведениями которой он стал знакомить и меня.

Некоторые композиторы, чьи произведения он исполнял, так и не рождали в моей душе отклика. Впрочем, я отдавал себе отчет, что повинен в этом я, а не они. Меня глубоко волновал Шопен, но я не мог понять Баха и по-настоящему оценить Бетховена. Чем значительнее композитор, тем больше требований он предъявляет к слушателю, а я еще не был готов к пониманию величайших музыкальных произведений.

Я любил баллады и часто просил Стюарта Моллисона спеть мне ту или другую. Он делал это с удовольствием.

Слушая музыку или пение, я всегда представлял себе людей. Баллады навевали мне видения — я видел несметное множество людей, изливавших в песнях свои стремления, свои надежды, свое отчаяние, бросающих вызов судьбе; баллады приводили меня в восторг. Пусть слова их были сентиментальны, а музыка невыразительна — я относился к ним с уважением и горячо защищал их от нападок мистера Гулливера, не скрывавшего своего презрения и считавшего, что только опера может удовлетворить его музыкальные запросы.

Я же хотел большего, чем могла дать опера. Я так и сказал мистеру Гулливеру, потрясенному подобным святотатством. Оперная музыка и пение прекрасны, говорил я, но ведь герои опер любят, страдают и умирают — чаще всего от руки убийцы, — только чтоб прославить музыку, породившую их, а великие, с моей точки зрения, идеи не трогают их. Для меня это не настоящие, живые люди, а персонажи, специально созданные композитором, чтобы, выражая нужные ему чувства, заставить вдохновенно звучать музыку: меня они не вдохновляют. Помимо замечательной музыки, великолепных голосов и благородных чувств, дайте мне еще и жизненный сюжет, тогда и я буду воспринимать оперу так же, как вы. Так говорил я мистеру Гулливеру, внимавшему моим рассуждениям с презрительной усмешкой.