Ворошилов:
– Пусть выбирают!
Выбирали. Через минуту разобрали работы, все.
Я сказал:
– Человек – трудился. Что ж вы – так? Налетели, как хищники, на картинки – скорей, скорее, ухватить для себя, урвать!..
Но богемная публика эта даже ухом не повела. Получили работы, задаром, – и прекрасно, и все довольны. Пьют вино, дымят сигаретами, говорят о своём, картинки, между делом, с видом прожжённых знатоков, спокойно рассматривают. Как их много! И все – с претензией на свою особенность, все – с самомнением, с гонором, с хваткой, на поверку, быстрой и цепкой.
И тогда я сказал всей компании:
– Расходитесь. Мне надо работать.
Поворчав, компания стала расходиться.
Сказал я Игорю, громко, твёрдо:
– А ты – оставайся.
Дверь захлопнулась за последним из богемщиков. И квартира опустела. Стало просторней. И спокойней. Открыл я дверь на балкон, чтобы всё проветрить. Сигаретный дым, как туман, полосой потянулся на улицу. Заварил я на кухне чай. Приоткрыл холодильник. В нём было пусто почти. Но я приготовил два бутерброда. И позвал к себе Ворошилова:
– Игорь, где ты? Иди пить чай.
Ворошилов, с книгой в руке, – это был им любимый Хлебников, – длинный, тихий, в домашних тапках, в брюках, красками измазюканных, старых, рваных, коротковатых, в мятой, старой рубашке, задумчивый почему-то, пришёл на кухню.
Пили чай мы. Вдвоём. За окном различить, напрягая зрение, можно было два старых тополя, облетевших, тех, о которых я сказал Ворошилову как-то, что один из них – мой, а другой – ворошиловский. Игорь с этим согласился тогда. Всякий раз, появляясь вновь у меня, он искал вначале глазами, в заоконную щурясь хмарь, эти старые тополя.
Эти старые тополя – сохранились. Во всей округе – всё снесли, деревья спилили, понастроили новых домов. Только два этих старых тополя, мой – один, другой – ворошиловский, словно память о прежней эпохе, да и память о дружбе, – стоят. Всё на том же месте. Живые. Ветераны. Свидетели грустные лет, овеянных славой нынешней. И листвой – сквозь боль – шелестят…
…Старинный романс цыганский, до боли знакомый всем, слетал, как грустная птица, с заезженной старой пластинки, кружился по комнате, где я временно обитал.
Распахнулась дверь – и внезапно на пороге возник Ворошилов.
С торбой какой-то в руках, чем-то битком набитой.