“Мы свой, мы новый мир построим”. Лично – отказываюсь (не о себе: “я” предполагаемое). Остаюсь на той стороне. Но не могу не сознавать, что остаюсь в пустоте, и тем, другим, “новым”, ни в чем не хочу мешать. Хочу только помочь. Удивительно, что Мережковский не захотел понять потустороннего риска христианства и, пристыдив подлеца-собеседника насчет “оставления Его”, не заметил, что даже и в религиозном плане, с допущением проникновения во всякую мистику и метафизику, ставка христианства может быть проиграна. Ибо в конечном итоге “подлец” говорит: “Не люди – Бог против Него, не может быть, чтобы сотворивший мир хотел испепелить его, не может быть, чтобы этот вызов всему всемирному здравию или благополучию был в согласии со всемирной жизненной волей…”. И так далее (…) Не люди оставляют Его: природа, мир отказывается подчиниться Ему. Последний, предсмертный стон на кресте: “Боже мой, Боже мой…” еще не утратил значения, и если уж быть Ему верным, то “нельзя в это время – то есть до конца дней – спать”, как дрожащей от волнения и любви рукой писал Паскаль! Надо согласиться на все: даже и умереть с Умершим».
Говоря о потустороннем риске христианства и о сораспятии с Умершим, Адамович упрекает Мережковского в том, что тот сочиняет бесполезные новые догматы, вместо того, чтобы неуклонно следовать старым и, исходя из личного опыта, характеризует происходящее в аналогично своему оппоненту. Сравнивая европейский Запад и русский Восток, он заключает: “В России еще нельзя было говорить о распаде личности. Здесь же это так очевидно, так непостижимо, – и что страшнее всего, так законно в смысле исторической неизбежности, – исчезновение или убыль христианства и роковая пустота “в сердцах восторженных когда-то”. Но и помимо этого человек не выдерживает постоянного пребывания на выставке, на митинге. Утончаясь, обостряясь, усложняясь в каждую отдельную минуту, он раздроблен на тысячи частиц, он как бы взвивается брызгами, клубится пылко по ветру и не в силах восстановить свое единство. Так вот что, может быть, значит “холод и мрак грядущих дней”.
Обнаруживая опустошение души и исчезание личности, порвавшей со своими истоками и потерявший христианские скрепы, Адамович, подобно Мережковскому, сопоставляет “гетевское” и “паскалевское” восприятие мира. «Природа, как она открывается в опыте, не драматична, не мистериальна. Христианство создалось будто в каком-то воспаленном сознании, а природа возвращает к спокойствию… Кажется, именно это оттолкнуло Гёте, так таинственно с природой сроднившегося, хотя за два года до смерти он и сказал канцлеру Мюллеру, что “это не может быть превзойдено”. Но только морально (…) Но все-таки “это не может быть превзойдено”. Беречь, хранить, охранять стоит только это, – если человек не окончательно еще отупел, не выродился, не сошел с ума».