Высочайшую оценку диссидентам и их движению когда-то дал их противник – капитан КГБ Виктор Орехов, подслушивавший все наши разговоры дома и по телефону, читавший все тексты и знавший о каждом нашем шаге. А в результате реально готовый отдать жизнь (и осознанно шедший на это) за помощь диссидентам так же, как шли в тюрьму и на смерть эти чистые и самоотверженные люди. И как забыть ту атмосферу любви друг к другу, готовности во всем помочь, которая была неотделима у диссидентов в те годы от стремления к правде, обновлению страны и, конечно, к жертвенности. И это были сотни, скорее даже тысячи людей по всей стране. Они никогда (или очень недолго) не называли август 1991 года «своей победой», а режим Ельцина – «нашей властью», а потому и оказались не только забытыми, но и преследуемыми. Им не давали ни радио-, ни телеэфира, не брали у них многочисленные интервью. И я рад, что я не с «победителями» и не с их бывшими руководителями и друзьями, а теперь противниками; что оказался с той тысячей «забытых» диссидентов, с теми, кто видел и понимал, что же на самом деле происходит в стране; с тысячей уничтоженных и забытых самиздатских газет и журналов – и единственной подлинно свободной печатью в истории России.
Я человек, который внезапно и совершенно того не желая, на несколько лет оказался в центре общественной жизни. Жизни, которая всегда была мне не то что неинтересна, но попросту неприятна. Меня неожиданно арестовал, желая как-то использовать, КГБ, когда я писал книгу о художнике Боровиковском и понемногу продолжал семейные коллекции. Писал я, правда, и о литературе русской эмиграции.
После Верхнеуральской тюрьмы, где я сходил с ума, где от дистрофии на распухших от отека ногах кожа была как чешуя и лопалась на ступнях, где меня каждый месяц опускали в карцер и десятки раз поднимали всегда в новую камеру с новыми уголовными соседями, после этого уголовники-любители, наводнившие Кремль и рассовывающие по карманам Россию, уже не могли меня обмануть. Им было нелегко меня убить, при моей постоянной тюремной настороженности. Труднее, чем моего сына. Поэтому я чудом выживал, но оставался по-тюремному довольно упорным. И почти двадцать лет удерживал и восстанавливал после разгромов совершенно изолированную, но немало сделавшую для русской демократии «Гласность».
При этом у меня было отвращение к митингам, я не хотел быть ни миллионером, ни министром, ни вождем, меня нельзя было купить, ведь собственную жизнь я невысоко ценил. У меня не было тщеславия и личных интересов в политической жизни, а потому я отказывался (иногда зря) от разнообразных заманчивых предложений. Я всего лишь пытался еще четверть века назад предупредить, что ждет впереди Россию и всех нас. «Гласность», как могла, пыталась сопротивляться приходу этого вполне очевидного будущего (сегодня – настоящего). Но я не был услышан – в условиях двадцатилетней блокады «демократическими» СМИ сопротивление одинокой «Гласности» оказалось недостаточным. Ничего кроме здравого смысла, способности видеть, что делается в стране и нежелания врать – чего от меня требовали со всех сторон и требуют сейчас – у меня не было. На самом деле я хотел собирать картины и писать книги, и это, оставшись один, уже без семьи, в Москве, я делаю сегодня. Но в том, что я писал и пишу, я пытаюсь говорить правду, хотя знает ее, конечно, один господь Бог.