Светлый фон

В обеденный перерыв, как потом, криво усмехаясь, вспоминал Роман Сергеевич, он нашел Сашу Бондарева, которого, ко всему прочему, знал как слушателя собственных лекций по технике безопасности, и сказал ему: так, мол, и так, ты отличный самбист, Саша, душа-человек, авторитетный бригадмилец, прекрасный слесарь, — помогай, чем можешь! Улыбнувшись в ответ двумя рядами белых зубов, Саша Бондарев сказал: «Ну что ж, Роман Сергеевич, при случае, конечно, займусь, вы нас познакомьте».

Случай скоро представился. Только прошу читателя не обвинять меня в вымысле, такой роскоши я не могу себе позволить в документальном повествовании, хотя и понимаю, что столь драматический оборот дела способен вызвать подозрение в его реальности. Так или иначе, а однажды вечером, отправляя Андрея на очередное «задание», Бонифаций вдруг сказал: «Слушай, Филин, а не оформить ли мне над тобой официального шефства? Смотри, доиграешься — и оформлю, тем более твой отец просил!»

У меня такое впечатление, что Андрей в какой-то момент оказался обложенным со всех сторон — в окружении, из которого не было выхода.

 

ОДИНОЧЕСТВО. Осталось «пять минут» до ареста Малахова. Читатель уже имеет представление о том, как относились к нему самые разные люди, пока он был на свободе. А как относятся сегодня — к уже осужденному, получившему срок, живущему в колонии? Быть может, их сегодняшнее отношение даст нам еще один ключ к пониманию прошлого? Вправе мы или не вправе ожидать пощады к этому опрокинутому и поверженному жизнью человеку, а в самом факте пощады — надежду на то, что кто-то мог в ту пору остановить Андрея?

Передо мной сидел десятый «Б», в котором должен был учиться Малахов, не стань колония его «университетом». Я обратился к школьникам с таким вопросом: «Если бы вы были судьями, на какой срок вы осудили бы Андрея за его преступления?» Ответы посыпались со всех сторон: «Я на три года!», «А я на восемь!», «Я на пять!» Один аккуратный юноша в очках поразил меня более всех, он спросил: «А на сколько можно?» Потом ребята, как бы оправдывая свою безжалостность, с удовольствием и даже с некоторым сладострастием вспоминали негативные качества и поступки Малахова. Я понимал справедливость их слов и оценок, но окраска каждого эпизода и всеобщая кровожадная веселость чрезвычайно меня смущали.

Да, Андрей был плохим человеком — мстительным, злобным, жадным, замкнутым, неопрятным по внешнему виду и недостойным во многих своих проявлениях, — но чему тут радоваться? Зачем его добрые чувства к Татьяне Лотовой трактовать так, будто Малахов был «бабником», как сказала одна десятиклассница при веселом одобрении всего класса? Почему сознательный, вызванный болезненным самолюбием отказ Андрея отвечать у доски породил всеобщую уверенность в его бездарности и тупоумии? Я говорю в данном случае не о кривом зеркале оценок, а о тенденции, имеющей обвинительный уклон, хотя никто из школьников даже попытки не сделал разобраться во внутренних мотивах человека, поступающего так, а не эдак, и не чужого им человека, а восемь лет просидевшего бок о бок за одной партой. С таким «портретом» Андрей, конечно же, имел пониженный статус среди школьников, в результате которого потерял к ним всяческий интерес, но увеличил интерес к собственной персоне. Это не могло не привести подростка к инфантильности и эгоцентричности, что еще более оттолкнуло класс от Малахова, еще более усилило взаимную изоляцию. Но у Андрея, как у любого живого человека, была естественная потребность в общении, и, раз она не удовлетворялась в школе, ей суждено было удовлетвориться в каком-нибудь другом месте. В каком, если не на улице, не в «сходняке», не в обществе Бонифация? А там, желая укрепиться и как бы в благодарность за «понимание», Андрей стал исповедовать нормы морали, ничего общего не имеющие со школьной, что довершило полную изоляцию, — примерно так объяснили бы механизм явления психологи.