Светлый фон
интуиций, категории.

Свою «первую философию» Бахтин хочет противопоставить всем «теоретическим» – гносеологическим, этическим, эстетическим суждениям, в которых «меня нет»[1013]. Где-то бахтинская полемика с «теоретизмом» очень похожа на борьбу Л. Шестова с засильем в философии «общих истин» во имя права «я». В «Философии поступка» Бахтин сближается с русским экзистенциализмом, эта исконная близость позже подтвердится в книге о Достоевском. Во всяком случае, начав свой путь в философии с обоснования того, что «я» занимает центральное положение в бытии – мир располагается не вокруг Бога или Солнца, но вокруг личности[1014], – Бахтин заявляет о себе как о принципиальном и «посюстороннем» персоналисте. В своей «первой философии» он хочет соединить «мир культуры» и «мир жизни»[1015], и, кажется, «жизнь» ему чуть дороже «культуры». «Гуманитарность» Бахтина, если исходить из «Философии поступка», связана не столько с ориентацией на культуру, сколько с пафосом утверждения «я», с «жизнью». И концепция диалога в книге о Достоевском также призвана бытийственно узаконить «я»: диалог, по мысли Бахтина, ведется во имя «я», «ты» – это «другое я» (интуиция Вяч. Иванова «ты еси» – это для Бахтина в первую очередь интуиция «я», а уже затем – «другости»). В своем диалогизме Бахтин все же исходит из «я», а не из «ты»: путь к категории «диалога» идет от обоснования «я» в трактате «К философии поступка». У Бахтина нет интуиции первоначальной «окликнутости» Ф. Розенцвейга начинаюсь лишь тогда, когда ко мне обратятся по имени, – тогда я возникаю в качестве «ты»); и он не собирается предлагать «новой грамматики», где первым лицом оказывается «ты», как это делает О. Розеншток-Хюсси. «Первым» лицом в онтологии Бахтина остается «я», его «диалог» вполне соответствует старой кантианской этике, где «целью» нравственного отношения считается свобода личности, право субъекта – то есть «я».

Свою борьбу за «я» Бахтин ведет в полемике с культурологией Риккерта. Именно она – самый близкий, а потому самый нужный «другой» для этой конкретной цели Бахтина. В принципе в качестве оппонента из лагеря «теоретизма» Бахтин мог бы избрать и какую-нибудь гносеологическую концепцию. Но со сторонниками «наукоучения» у Бахтина нет ничего общего; в любом «разговоре» с ними ему пришлось бы поднимать неразрешимую гносеологическую проблему, оперировать чуждыми ему коррелятивными понятиями субъекта и объекта. Диалог, повторим, возможен только на общей территории; таковой у Бахтина с гносеологизмом нет. Что же касается Риккерта как культуролога, то с ним у Бахтина есть немало общих моментов. Как и для Риккерта, для Бахтина дорог мир культуры. Но у Риккерта мир культурных ценностей формально напоминает объективный платоновский мир идей; если в нем и есть какое-то личностное начало, то это – трансцендентальный субъект, олицетворение всегочеловечества, – «меня» же в нем нет. И этим-то интуициям Риккерта, очень похожим на метафизические (хотя в связи с «ценностью» Риккерт говорит не о «бытии», а лишь о «значимости»), Бахтин противопоставляет мысль о создающем культурную ценность «ответственном поступке», имеющем своего «автора» – «меня». Так, в полемике с Риккертом, в бахтинскую культурологию входит экзистенциальное «я», – говоря не слишком серьезно, возникает половина диалога. И вместе с вхождением «я» рождается представление о бытии в культуре, характеризующемся актуальной динамичностью. Бытийственным достоинством у Бахтина обладает не готовая «ценность»: «бытием» оказывается сам акт личности, мое деяние, порождающее ценность. Происходит – при переходе от культурологии Риккерта к культурологии Бахтина – революционный скачок: возникает понятие динамического «бытия-события» в культуре. Динамизация бытия, помимо утверждения в нем «я», – еще один бахтинский шаг в направлении «диалога», природа которого, очевидно, динамична.