В руках, сцепив их за спиной, он держал веревочку от санок, на которых сидела маленькая девочка, тоже наблюдавшая за конькобежцами. Их частые падения вызывали у ребенка улыбку, я заметил, что лицо ее отца оставалось сосредоточенным и он следил за удальством спортсменов со строгостью судьи. Это меня к нему расположило, и я рад был дать ему разъяснение, когда он, голосом мягким и певучим, спросил меня с сильным иностранным акцентом:
– Вы не могли бы сказать мне, месье, имя этого конькобежца?
– Это Вадас, конькобежец из Будапешта, – ответил я.
– Он катается с сердцем, это хорошо.
– Я разделяю ваш выбор, – сказал я, – на этом катке есть лучшие виртуозы, чем он, но никто из них не обладает такой грацией.
– Грация от Бога, – отвечал мой собеседник, играя своим распятием («поп-расстрига», – подумал я), – остальное дается учебой.
– Но разве грация не дается учебой? – полюбопытствовал я.
– То, что дается учебой, имеет предел; врожденное развивается безгранично».
Эта встреча завершилась знакомством и подарила нам единственно точное, подробное и беспристрастное свидетельство последнего публичного выступления великого русского танцовщика Вацлава Нижинского, во время которого он напугал собравшуюся развлечься светскую публику своей хореографической импровизацией, кратко пояснив: «Это война».
«И, мы увидели Нижинского, под звуки похоронного марша, – вспоминает Морис Сандоз, – с лицом, перекошенным ужасом, идущего по полю битвы, переступая через разлагающийся труп, увертываясь от снаряда, защищая каждую пядь земли, залитой кровью, прилипающей к стопам; атакуя врага; убегая от несущейся повозки; возвращаясь вспять. И вот он ранен и умирает, раздирая руками на груди одежду, превратившуюся в рубище.
Нижинский, едва прикрытый лохмотьями своей туники, хрипел и задыхался; гнетущее чувство овладело залом, оно росло, наполняло его, еще немного – и гости закричали бы: “Довольно!” Тело, казалось, изрешеченное пулями, в последний раз дернулось, и на счету у Великой Войны прибавился еще один мертвец».
Последний день был, может быть, самым долгим и, несомненно, одним из самых важных в его жизни. Вечером, садясь в коляску после последнего выступления, целью которого, очевидно, был оказавшийся последним… гонорар, он объявил своей перепуганной жене, что это был день его свадьбы с Богом. И глубокой ночью, поднявшись в свою комнату, вместо того чтобы спать, он возьмет начатую рано утром тетрадку и новое же самопишущее перо, чтобы продолжать свою ни на что не похожую, единственную в своем роде, – как и все, что он делал в своей жизни, – книгу.