При этом необходимо осознать, что для Тютчева нет принципиального различия между цепью его личного и всеобщего, исторического времени. Ту же двухтысячелетнюю историю христианства, о которой он много размышлял, поэт явно воспринимал как нечто органически связанное с его личной судьбой в мире, не говоря уже об истории России (вспомним его переживания во время плавания по Волхову; о них говорилось выше).
Поэту вообще было присуще необычайно, можно даже сказать, сверхъестественно мощное и обостренное восприятие, чувство
Он говорил своей дочери Анне в том самом 1846 году, незадолго до поездки в Овстуг: «Одно поколение следует за другим, не зная друг друга: ты не знала своего деда, как и я не знал моего. Ты и меня не знаешь, так как не знала меня молодым. Теперь два мира разделяют нас. Тот, в котором живешь ты, не принадлежит мне. Нас разделяет такая же резкая разница, какая существует между зимой и летом». И далее поэт говорил о годах своей жизни с Элеонорой, матерью Анны: «Нам казалось, что они не кончатся никогда… Но годы промелькнули быстро, и всё исчезло навеки. Теперь они образуют в моей жизни точку, которая всё отдаляется и которую я не могу настигнуть…»
Удивительно близко этому тютчевское переживание пространственной дали: «Как мало реален человек, как легко он исчезает!.. Когда он далеко – он ничто. Его присутствие – не более как точка в пространстве, его отсутствие – всё пространство».
Собственно говоря, даль времени и даль пространства – и их власть над человеком – как бы сливались в восприятии Тютчева: «Время идет своим путем, и его неуклонное течение вскоре разделяет то, что оно соединило, – и человек, покорный бичу невидимой власти, погружается печальный и одинокий в бесконечность пространства». Причем всë это отнюдь не было только отвлеченным, философским восприятием (хотя, конечно, Тютчев создал, если угодно, и свою самобытную философию времени и пространства); напротив, поэт постоянно со всей осязаемостью переживал власть этих «тиранов». «Как тяжко гнетет мое сознание мысль о страшном расстоянии, разделяющем нас! – писал он жене в 1843 году из Москвы в Мюнхен. – Мне кажется, будто для того, чтобы говорить с тобою, я должен приподнять на себе целый мир».
Было бы нелепым заблуждением понять эти духовные черты поэта как некую его «слабость», как его неспособность твердо противостоять давлению бытия. Тот, кто легко и беззаботно воспринимает власть времени и пространства, попросту не несет в своей душе глубины, остроты и – это особенно надо подчеркнуть – смелости, отваги переживания бытия.