Случалось кое-что и посерьезней. Однажды летом в парке у драматического театра, расположенного за нынешней площадью Свободы, за лютеранской церковью и дальше в сторону речки Кузнечихи, во время антракта, когда публика высыпала на аллеи, вкушала мороженое и пиво, услышал я невесть откуда раздавшиеся винтовочные выстрелы. Непорядки в центре мирного города, охранявшегося и флотом Великобритании, и ее войсками, и военной полицией? Как это может быть? «Томми» стремглав бежали мимо театра, к дальнему выходу из парка. Стреляли, как тогда выражались, «пачками», то есть обоймами. Солдаты Дикой дивизии, повстанцы, все же по крышам и задним дворам скрылись от англичан.
...В Соломбале, где мы жили последние годы, соседом по квартире нашей был моряк Драгун, побеждавший ночами свою недавнюю темноту и невежество. За полночь он заставлял себя лечь и спал каких-нибудь три часа, а рано утром уходил в порт, на работу.
Он говорил мне, школьнику:
— Тебе хорошо. Давай! У тебя есть еще время. Ты успеешь сделать столько!.. Ого!
Драгун дал мне первые, после Горы Дмитриева, политические книжки, и я помню, хорошо помню их темную, жесткую бумагу с вкрапленными соломинками, древесиной, их дешевые обложки из мягкого коричневого картона. Помню, как за неимением миллиона рублей (могу напутать, но тогда, по-моему, счет деньгам шел на миллионы) топтался я возле газетного киоска, где звали к себе такие книжки, как «Что делать?» еще не очень знакомого мне Ленина или «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» более знакомого Плеханова.
Весь 1922 год по вечерам, после школы, я усердно штудировал первый том «Капитала» Маркса, готовя новые возражения «меньшевику» Горе, подражая комиссару, его усидчивости и упорству в битве с собственным невежеством. И если я почувствовал вкус к материалистической философии, к правде Маркса и Ленина, то немалая и, главное, первая заслуга в этом принадлежит конечно же тому комиссару Драгуну, моряку, упрямо распознававшему истину в книжках под грубой обложкой.
Из Архангельска моя семья переехала на юг, в Дербент, затем в Баку.
Англичан в Баку, разумеется, я не застал.
Только горестное, неотступно звучавшее в душе — пе-ре-гон Ах-ча-Куй-ма... Нам, влюбленным в стихи, о той страшной беде своей болью напоминали все тот же гнев Николая Асеева, все тот же песенный плач, неутешный плач Сергея Есенина, «бакинца» по дружбе с тамошними людьми, российского, рязанского пиита, взывавшего сквозь дали Каспия к неведомой Шаганэ... Он любил Баку и его людей, он любил придуманную им Шаганэ, любил Восток с его давними поэтами и гуриями, олицетворявшими мечту о великой любви, о жизни доброй и мудрой.