Светлый фон

1. Я бы хотел осторожно охарактеризовать взаимоотношения между моим эссе и твоим стихотворением следующим образом: ты берешь «пустоту откровения» в качестве своей отправной точки… искупительно-исторической перспективы сложившихся судебных процедур. Я же беру в качестве отправной точки слабую, абсурдную надежду, а также тех существ, для которых эта надежда предназначается и в которых же вместе с тем отражается эта абсурдность.

2. Если я объявляю стыд самой мощной реакцией со стороны Кафки, то это ни в коем случае не противоречит моей интерпретации в целом. Напротив, изначальный мир, тайное настоящее Кафки, является исторически-философским указателем, выводящим эту реакцию за рамки частной сферы. Ибо было сорвано – если придерживаться изложения Кафки – действие Торы.

3. Именно в этом контексте встает проблема Писания. Потеряли его ученики или же они оказались неспособны расшифровать его, приводит к одному и тому же итогу, поскольку Писание в отсутствие прилагающегося к нему ключа – это не Писание, а жизнь. Жизнь, идущая в деревне у подножия холма, на котором стоит замок. Именно в этой попытке превратить жизнь в Писание я усматриваю смысл «разворота», который является целью многих иносказаний Кафки – в качестве примеров можно привести «Соседнюю деревню» и «Верхом на ведре». Образцовым является и существование Санчо Пансы [из «Правды о Санчо Пансе»], поскольку оно фактически сводится к перечитыванию своего собственного существования, каким бы шутовским и донкихотским оно ни было.

4. Я с самого начала подчеркивал, что ученики, «потерявшие Писание», не принадлежат к гетерическому миру, потому что я причисляю их к помощникам тех существ, для которых, по словам Кафки, имеется «бесконечно много надежды».

5. То, что я не отрицаю присутствия в творчестве Кафки компонента откровения, вытекает уже из моей оценки его мессианского аспекта, выражающейся в объявлении его произведений «искаженными». Мессианской категорией у Кафки служит «разворот» или «изучение». Ты верно полагаешь, что я хочу изменить не путь, которым идет теологическая интерпретация сама по себе – я сам пользуюсь этим путем, – а только ту надменную и легкомысленную его разновидность, которая порождена Прагой [то есть Максом Бродом] (BS, 134–135).

Точно так же, как и великое эссе о Карле Краусе, эссе о Кафке отмечает точку кристаллизации в беньяминовской мысли. «Эта работа, – писал Беньямин осенью Вернеру Крафту, – привела меня на перекресток моих мыслей и рассуждений. Дополнительные размышления сулят мне то же самое, что сулит путнику компас в неизведанной местности» (C, 462). Но в то же время он верно оценивал свои шансы на то, чтобы зарабатывать на жизнь работами о немецкоязычной литературе в новом мире изгнания. «Думаю, что статьей о Кафке я закрыл серию моих литературных эссе. В течение какого-то времени у меня не будет пространства для подобной работы. Возможно, легче пристроить книгу, чем найти дом для подобных текстов, и потому я намерен обратиться – в той степени, в какой я вообще могу что-то планировать, – к более масштабным начинаниям. Впрочем, исходя из того, в какой степени мне доступно подобное, не следует слишком глубоко вдаваться в это» (GB, 4:509).