Светлый фон

Я снова приехал в Копенгаген лишь год или два спустя и пел там концерт. На этот раз меня радушно встречали не только мои приятели-артисты, но и самая широкая публика.

Лондон и Нью-Йорк

Лондон и Нью-Йорк

Поздно ночью, после той чудесной встречи, я попрощался с моими дорогими друзьями и наш пароход взял курс на Гулль. Когда мы пришвартовались у пирса, первым, кого я увидел среди толпы встречающих, был мой добрый маленький Фред Гайсберг – один из старейших деятелей лондонского общества «Граммофон» и верный друг артистов.

Сходя по трапу, я испытывал огромную радость. Какое счастье снова оказаться на английской земле!

Милая страна! Милый британский дуб! После того как меня сфотографировали для разных газет и я ответил на многочисленные вопросы репортеров, мы с Гайсбергом сели на поезд и в тот же вечер уже гуляли по улицам Лондона. Последний раз я был там в 1914-м, перед войной. А сейчас уже шел 1921-й. Как много лет прошло! Как много крови пролито!

– Я снял для вас маленькую квартирку с обстановкой, на Сентджермин-стрит, потому что сейчас, я знаю, Вы не в состоянии нести большие расходы, – сказал как всегда заботливый Гайсберг.

Квартирка оказалась чистой и уютной. В ванной комнате стояла огромная жестяная ванна. Я плескался в ней, как кит, и был наверху блаженства.

Искупавшись и снова насладившись английской ветчиной и английским элем, я приготовился устроиться на ночь в чистой и мягкой английской постели. Сидя на краю кровати, я вспоминал свои былые лондонские дни. Я подружился со множеством людей из всех классов общества: аристократами, простыми музыкантами и рабочими сцены. Все эти люди были ко мне очень добры. Завтра я снова увижу кого-то из них после семи лет абсолютного молчания. Они не могли меня забыть, но теперь их отношение ко мне наверняка изменилось! На моем ночном столике лежала та самая книжка, из-за которой копенгагенский полицейский не пустил меня в город. Что если завтра, когда я приду с визитом к герцогине такой-то и передам дворецкому мою визитную карточку, он вернется с таким сообщением: «Сэр! Мадам говорит, что ее нет дома, сэр. Ее вообще никогда нет дома, сэр!»

Я вдруг почувствовал озноб и нырнул под одеяло. «Нет, я не буду ходить с визитами, – твердо решил я. – Если старые друзья еще помнят меня, они придут на мой концерт в «Альберт-холле».

Приняв такое решение, я закрыл глаза и стал думать о русских реках и озерах, где когда-то рыбачил. Вспоминая рыб, которые глядели на меня дружелюбно или обиженно, я пришел к выводу, что все рыбы, в общем, уважали меня. Эта мысль принесла утешение, и я погрузился в глубокий сон. Утром – кажется, было часов десять и я только-только проснулся – в мою дверь постучали. Представьте мое радостное удивление, когда я увидел перед собой первого из многочисленных в то утро посыльных с цветами, фруктами и даже шампанским от тех самых друзей, которым я накануне решил, по глупости, не наносить визитов! Вместе с подарками посыльные приносили теплые приветы и добрые пожелания от моих преданных друзей. Мои очаровательные друзья, узнав, что я снял скромную квартирку, решили сделать ее более яркой.

Тут я, понятно, быстренько оделся, съел восхитительное по вкусу яблоко и, вспомнив милого Поля Муне, выпил несколько бокалов искрящегося шампанского, хотя было еще утро. Засим я бросился наносить визиты моим милым друзьям. Я никогда не забуду этих визитов, хотя в России, я знаю, этот обычай уже давно признан дурацкой буржуазной условностью.

Когда слуга ввел меня в гостиную герцогини N, я сразу понял, что сомнениями я мучился совершенно напрасно.

– Шаляпин, – сказала эта очаровательная англичанка, – Вы доставили моей душе столько радости как артист, когда пели здесь в русских операх, что мне совсем неинтересно, большевик вы или нет. Я знаю вас только как артиста!

– А это, милая леди, как раз то, что я есть, – артист и только. Пусть люди говорят и делают, что хотят, я – артист. О себе говорить нехорошо, но иногда это необходимо, поэтому я снова повторю: я артист, настоящий артист.

В том, что лондонская публика относится ко мне очень хорошо, нельзя было сомневаться. Вечером, перед моим первым концертом, предоставленный мне автомобиль с трудом протиснулся сквозь рой частных «моторов» и общественных транспортных средств, облепивших «Альберт-холл». Добродушных английских «бобби» (полисменов) было не узнать: они свирепствовали, пытаясь навести порядок.

Огромный зал был забит сверху донизу. Я снова увидел знатных особ в вечерних туалетах – зрелище, от которого я порядком отвык за последние семь лет. С чувством огромного душевного волнения я вышел на сцену, и весь зал встал, приветствуя меня овацией, продолжавшейся несколько минут.

Я запел, и голос мой уверенно разнесся по огромному залу. Ощущение, что я человек с «волчьим билетом», напрочь покинуло меня. Я почувствовал, что крылья мои свободны и что песни мои могут парить высоко в облаках. Я не чувствовал себя русским или китайцем, большевиком или меньшевиком. Я снова чувствовал себя артистом!

Вспоминая мою поездку в Америку в 1907 году, я невольно думал о русской пословице: пуганая ворона куста боится. Именно эта пословица была у меня на уме, когда я наконец взошел на борт парохода «Адриатик» и снова отправился в тот край, где много лет назад пушки были наведены на «белую ворону» – Шаляпина!

Должен опять сказать, что я родился, очевидно, с буржуазными наклонностями (даже в дни голодной юности я любил чистоту, комфорт и красоту, и выкупаться в фарфоровой ванне, ослепительно сверкающей своей белизной, до сих пор доставляет мне наслаждение гораздо большее, чем погружаться в морские волны), потому что я по достоинству оценил все современные удобства, которые предоставлял «Адриатик» – во всех отношениях первоклассное судно, – и был счастлив ими воспользоваться.

Прогуливаясь по палубе, я встретил композитора Рихарда Штрауса и еще одного не менее интересного человека – прекрасного писателя Герберта Уэллса. Совсем недавно Уэллс был у меня в гостях в Петрограде и сделал мне комплимент, сказав, что посреди ужасов революционной пустыни мой дом кажется ему оазисом.

Встреча с этими людьми доставила мне огромное удовольствие, да и вообще все путешествие оказалось очень приятным. Было весело и легко на душе. Мы проводили время, играя в подвижные игры на палубе и дуясь в карты в курилке. Апогеем всего путешествия стал концерт в пользу моряков и их семей. Ради этого благородного дела Уэллс рисовал карикатуры. Я отважился последовать его примеру да вдобавок спел еще несколько песен. Рихард Штраус любезно согласился аккомпанировать на рояле мне и одной немецкой певице-сопрано. Вечер этот оставил самые приятные воспоминания.

Был чудный осенний вечер, когда мы вошли в нью-йоркскую гавань и пришвартовались у пирса. Меня встречала толпа русских, по большей части мне не знакомых. Они тепло приветствовали меня.

Не успел я ступить на берег, как на меня налетели господа репортеры – точь-в-точь как тогда, в 1907 году, – и начали забрасывать меня вопросами. К сожалению, их больше всего интересовало то, в чем я не мог оказать им большого содействия, – политика, русская политика.

– Политика? – отвечал я. – Спрашивать меня о политике – это все равно что выяснять у эскимоса, что он думает о сонате Бетховена. Я воспеваю искусство и красоту каждой нации, отдавая этому все свои силы. Это и есть моя политика.

Увы! устроившись в отеле, в центре города, я вдруг обнаружил, что сильно простудился. Врачи, осмотрев мое горло, сказали, что у меня сильно воспалена гортань. Не могло быть и речи о концерте, который должен был состояться через несколько дней. Пришлось отменить и другие концерты: я болел почти полтора месяца.

Трижды я порывался выступать, надеясь, что как-нибудь вытяну, и трижды давал отбой. Наконец устроители сказали:

– Дальше откладывать нельзя.

Надо или совсем отменить концерт, или постараться как-нибудь пропеть.

– Увы! – воскликнул я после минутной паузы. Устроители концерта принялись объяснять, что, зная доброе расположение ко мне публики, они уверены в успехе. Надо лишь появиться на сцене и петь не напрягаясь – публика будет довольна.

– Нью-йоркская публика знает о том, что вы нездоровы, поэтому, даже если вы будете петь не в полную силу, никто вас не упрекнет, – убеждали они.

Никакая публика не может знать или понять, как тяжко страдает артист, когда он обещал петь и не может этого из-за болезни. Как часто артист кажется абсолютно счастливым, а в глазах его стоят слезы! Но – слезами горю не поможешь: я должен петь!

Моих устроителей очень позабавило, когда в ответ на слова моего слуги, старавшегося ободрить меня: «Ничего, Федор Иванович, с божьей помощью!» – я почти заорал: «Бога не интересуют концертные дела!» с этими словами я надел фрак и отправился в Манхэттэнскую оперу. Спасибо Вам, Анна Павловна, мой дорогой друг! Ваше понимание и сочувствие помогло мне выдержать это страшное испытание!

Я пел, но не своим настоящим голосом: этот орган был у меня совершенно расстроен. Несмотря на это, публика была настроена ко мне более чем дружелюбно. Когда я в первый раз вышел на сцену, меня глубоко взволновала овация, устроенная мне забитым до отказа залом. Я был не здоров, но публика это понимала и аплодировала мне! Среди тех, кого мне представили после концерта, был американский импресарио Моррис Гест. Познакомившись с ним поближе, я понял одну из прекраснейших особенностей Америки – богатство почвы, служащей основой для общественной жизни в этой стране. Эта почва настолько плодородна, что на ней может расти любое растение – северное или тропическое. Передо мной был живой пример: на плодородной американской почве этот человек с усталым лицом, в мягкой широкополой шляпе и в галстуке от Лавальера вырос из обыкновенного мальчишки, продающего на улице газеты, в крупного театрального деятеля, способного привозить из-за моря интересные русские спектакли, причем не только ради денег, а чтобы показать американцам оригинальную форму искусства. На другой день после моего первого концерта, желая переменить обстановку, я поехал в маленькую деревушку Джеймсбург. Немного поправив там здоровье, я возвратился в веселый город Нью-Йорк, чтобы выступить в «Метрополитен-опера»: узнав, что я в Америке, дирекция этого театра просила меня дать несколько представлений.