По этой ли причине или по другой, но, тем не менее, положение отца Нектария было отчаянное.
Идущие по его пятам холодильники, конечно, не знали ни сострадания, ни милосердия, способные лишь хранить в себе вкусную, но, увы, бесполезную пищу, от которой не было сейчас никакого прока.
– Это ошибка! – кричал игумен, отступая вглубь своих покоев и слыша, как по лестнице раздается ужасный грохот бошевских шагов.
– Ошибка! – кричал он, удивляясь, что никто не спешит ему на помощь.
А шаги между тем все приближались и приближались.
Вот уже заскрипели половицы, и мертвый свет залил архимандритовы покои.
А потом раздались голоса.
– Отдай мою колбаску, нелюдь! – закричал один холодильник и хлопнул дверцей так, что затряслась и зазвенела люстра.
– А ты – мое мясо! – закричал другой и топнул так, что зазвенели в окнах стекла.
А потом раздались ужасные звуки, от которых стыла в жилах кровь и глаза выскакивали из орбит. И звуки эти были смехом, которым смеялись эти холодильники, видя мечущегося игумена, который то приседал, то подпрыгивал, а то и вовсе стелился по полу, словно коврик.
И так они весело смеялись, что внутренняя электропроводка их заискрила и перегорела.
И, злорадно погрозив им кулаком, вытирая взмокший лоб, отец Нектарий сказал:
– Тоже мне, медные всадники… Думать надо, на кого руку поднимаешь!.. – И добавил: – А все потому, что некрещеные!..
И, взяв со столика колокольчик, позвонил, призывая Маркелла немедленно заняться уборкой.
87. Рафаил
87. Рафаил
Тут, в Святогорье, приходили в голову какие-то давно забытые и ненужные воспоминания. И вот я вспомнил, как знойным, густым июльским днем шли мы с попутчиком по пологому берегу мелководной Сендеги за шесть километров в село Никольское за молоком. До шпиля зеленой никольской колокольни, торчащей над лесом, казалось – рукой подать, но узкая тропа все тянулась вдоль берега, то забирая влево, огибая редкие прибрежные кусты, то скатываясь к самой воде, не желая выводить нас к давно ожидаемым мосткам. Попутчик мой шагал впереди, размахивая пустым бидоном и поднимая чуть ли не до колен быстро садившуюся пыль. Был он худ и почти на голову выше меня. Рубаху он снял, навертел ее на голову и стал похож на какого-то восточного аскета-мудреца. На влажной худой спине его, в такт шагам, двигались большие лопатки.
Стоял полдень. Солнце давно уже приклеилось в зените, и тень под моими ногами почти исчезла. Всем телом ощущал я тяжелую прелесть этого дня. И приятная усталость, и потная спина, и дребезжащий крышкой старый бидон, и этот размытый зноем горизонт, и ядовито-зеленая осока, и голубые тела снующих над водой стрекоз – все навевало беззаботную, блаженную истому, восторженную и никогда до конца не утоляемую жажду прекрасного земного бытия. С какой-то удивительной отчетливостью воспринимались и переплетения трав, и невзрачные желтые цветы на высоких стеблях, и глубокие, давно затвердевшие в высохшей грязи коровьи следы, и выглянувшая из воды черная коряга с повисшими на ней сухими водорослями, и сверкающие осколки разбитых речных раковин, и пыльный кустик подорожника, невесть как уцелевший посередине исхоженной, истоптанной тропы.