Светлый фон

Сам юбиляр сперва старался держаться как полагается, с достоинством, сохраняя на некогда красивом, а теперь обрюзгшем, одутловатом, с нездоровой бледностью лице то выражение – чуть-чуть меланхоличное, чуть-чуть гордое и в общем-то вполне благопристойное, какое, бесспорно, соответствовало моменту; но, перевалив за две-три пузатые рюмки коньяка и не закусив их как следует, разошелся, помаленьку скинул к чертям маску юбилейного благолепия и – пошла писать губерния! Он и какой-то восточный танец сплясал между столиками под стонущие звуки скрипок, под наглый хохот саксофона, припадая на одно колено, непристойно вертел мясистым задом и воздевал к люстрам пухлые руки; он и фальшивым, неопределенным голосом – ни басом, ни тенором – пропел «Ты жива еще, моя старушка», причем так растрогался, что сам заплакал; он и на официанток кидался этаким одурелым от вина и похоти павианом… и в физиономию кому-то порывался заехать… и на какое-то дурацкое пари банку горчицы съел… и прочее, и прочее – все в том же пьяном, жалком самозабвении, что уж и перечислить невозможно, да и неприятно, стыдно перечислять…

И вот вдруг остался один, каким-то образом всеми брошенный, забытый, потерянный, один на мокрой, склизкой скамейке городского парка культуры и отдыха, того самого, на месте которого некогда было кладбище и который поэтому назывался в городе «парком живых и мертвых». Как-то странно, невероятно быстро улетучился хмель, и Птищеву сделалось одиноко и страшно, оттого что под ним в земле, на ничтожной глубине каких-нибудь двух метров покоятся огромные залежи человечьих скелетов, собранных здесь за двести с лишним лет, и оттого что ночь, потемки, шуршащая мга в черных голых сучьях деревьев, и оттого что бросили его тут одного… Но главное, от неожиданной жестокой мысли, с такой невыразимой болью пронзившей его, с такой тоской… От мысли, что жизнь давно на вторую половину перевалила, а ведь так ничего и не создано настоящего, такого, что и после смерти бы осталось, что его фамилию из смешного, нелепого звучания «Пти-щев» сделало бы величественной, напоминающей людям о красоте извечной, неумирающей, полной гордого, глубокого смысла… Как Пушкин, к примеру, или Толстой. Пушка, толстый – подумать, какие ничтожные слова, а ведь вот вознеслись же над веками, бессмертны… А то – Пти-щев. От птицы, что ли? Глупо. Лишено значительности. Абсолютно.

Так вот-с. Ничего не сделано.

Жизнь покатилась к концу, уже и запал не тот, не та фантазия. Об искусстве, конечно, и речи нету – одно ремесло: пловчихи перед прыжком, пионеры с дудками, фонтанные жабы. Тьфу! А водки, водки что попито! Боже ты мой… С этой проклятой водкой и сына взрастить не мог, и жену из умницы, из красавицы превратил в живой труп, в тень загробную… Юбилей! Неужели это он час назад плясал между столиками на потеху гогочущим приятелям? Пел романсы, кажется, какие-то? О-о! Срам, срам! Сивые волосы рвать бы клочьями, морду себе расцарапать в кровь, головой биться об стену… а не плясать, не петь!