А мать продержалась еще почти месяц — до того короткого декабрьского дня, когда в их старый дом на Конторской улице пришел незнакомый мужчина в белом армейском полушубке. Мужчина, видно, ошибся адресом: он выложил на стол две банки каких-то консервов, булку хлеба — не липкого блокадного хлеба, состоящего на три четверти из несъедобных примесей, а настоящую ржаную буханку, от одного запаха которой Васька едва не потерял сознания; еще какие-то промасленные свертки — быть может, с салом и маслом. Выложив все это, мужчина коротко сказал:
— Товар.
— Что?.. — едва слышно спросила мать.
— Товар, — повторил мужчина. — Побрякушки от Игнатьича… Да поживее, мне некогда!..
В квартире было полутемно — стекла давно повыметало взрывами, и окна наглухо зафанерили: иначе, будь хоть немного посветлее, мужчина, наверное, догадался бы, что зашел не туда: достаточно было взглянуть на превратившуюся в скелет женщину и старичка-мальчонку, чтобы понять, что разговор о «побрякушках» (золотых изделиях) здесь более чем неуместен.
Однако, когда мать слабым голосом попыталась выяснить, о каком Игнатьиче идет речь, мужчина, наконец, понял все. Грубо выругавшись, он принялся неспешно складывать продукты обратно в армейский вещевой мешок — да и куда было ему спешить? Кто мог помешать ему в этом доме: он шел сюда по трупам, оставленным у крыльца, на лестнице, у дверей квартир, а эти двое — женщина и мальчонка— станут такими же трупами не сегодня, так завтра.
Васька, словно крысенок, следил из угла, где стояла буржуйка, как исчезают в мешке банки и свертки (мужчина укладывал их обстоятельно, матерясь, что потерял время), и, когда вот-вот должен был исчезнуть и хлеб, бросился к столу, схватил буханку и впился зубами в холодную горбушку. Мужчина брезгливо протянул руку, вырвал хлеб, а Ваську столь же брезгливо отшвырнул обратно в угол, причем сделал это без всякой ярости и даже без особой ругани: мало ли что взбредет в голову голодному сорванцу, а вот с Игнатьича, давшего ложный адрес, следует спросить по всей строгости. Уложив наконец и хлеб, мужчина аккуратно завязал тесемки, вскинул мешок на плечо и вышел, даже не притворив дверь.
Обезумев от запаха хлеба, от того, что горбушка уже была у него в зубах и он не смог откусить даже крохотного кусочка, Васька кинулся следом; на лестничной площадке он споткнулся «об тетю Зою» — она лежала здесь, завернутая в байковое одеяло, уже неделю, и Васька так и называл ее — «тетя Зоя», будто живую; улица ослепила его светом и снегом, но он разглядел, что мужчина в белом полушубке с вещмешком за спиной ушел недалеко — он и тут не спешил: размеренно и твердо шагал по тропке между сугробами, как давно уже не ходили качающиеся от голода ленинградцы.