Уварин не одобрял храбрости Ческидова в ночной сшибке.
— Гнался, пока хвост оторвался, — усмехнулся рыжий. — А зачем, спрошу я тебя?
— Що головою в пич, що в пич головою — то все не мед, — кряхтел Суходол не то осуждая, не то поддерживая Уварина.
Старик, кажется, искренне привязался к немногословному мальчонке с голубыми глазами и совсем детскими ямочками на чисто побритых щеках. Может, Гриша напоминал ему сына, далекую прошедшую жизнь, тихую и сытую.
Они поочередно варили в мятом котелке вяленую рыбу, запивали ее чаем из листа смородины, даже без сахарина.
— Приходится чаек вприглядку лакать! — утирая пот на своем нелепом носу, сердился Тихон. — Чтоб, она и вовсе провалилась, такая жизнь!
— На вику горя — море, а радощив — и в ложку не збереш, — соглашался Суходол. — Чи сьогодни, чи завтра — те саме.
— А-а... — вздыхал Тихон. — Скучища! Самогонки бы, что ли!
Разжившись спиртным и выпив, он вперял в Гришку бесцветные, как луковицы, глаза, размазывал по щекам тощие и мутные слезы, допытывался:
— Ты знаешь, кто я есть, Ческидов?
И трагически разводил длинные руки:
— Лошадь-человек — вот кто я есть! Вся жизнь — на узде...
Однако он тут же совершенно менялся и говорил Суходолу:
— Бежать нам надо, умным людям, дед! Опосля отсюда головы без дырки не унесешь!
— Ото дурень... — хмурился Суходол. — Мени це ни до чого.
Уварин смеялся:
— Так что ж — что дурень? Голове, ежели порожняя, легче.
— Щоб тоби язык усох! — окончательно сердился старик и замолкал.
Оставаясь наедине с Гришкой, Суходол рассказывал иногда об ушедших годах, жаловался:
— Тикав вид дыму, та впав у вогонь я, хлопець. Погано.