Но Эвенсон и его «Язык Альтмана» работали как будто на совершенно ином уровне. В этих рассказах встают на крыло и воспаряют к неведомым высотам черствость, бесчувствие, жесткость и безумие, выпущенные на свободу совершенно оригинальным, ни на что не похожим воображением. Ранние рассказы Эвенсона ошарашивают сухими описательными сообщениями о чудовищности. Тела усеивают землю. Снова и снова происходят убийства. Человек прогрызается из гроба на свободу. Человек по имени Хорст советует нашему безымянному повествователю съесть язык Альтмана, которого повествователь убил, вслед за чем тот убивает Хорста, восхищается делом своих рук и (кажется) превращается в ворона. Встреча бывших парикмахеров, когда-то работавших в концлагере. Заскакивают Альфред Жарри и Эрнст Юнгер и совершат то, что проще описать как «непостижимое». В прекрасном рассказе под названием «Два брата» умирающий религиозный фанатик пытается ампутировать собственную ногу, пораженную гангреной, но его убивает собственный сын и затем вырезает у отца глаза. Несмотря на все насилие, несколько приглушенное мастерской прозаичной подачей Эвенсона, в происходящем всегда ощущается что-то комическое. Не совсем ясно, в чем заключается комедия, если только не в вычурности гротеска. Ведь мало что еще там можно назвать вычурным.
Более того, в этих рассказах многое намеренно исключено – пейзаж, контекст, предыстория, история в целом. Сюжеты разворачиваются в опустошенном мире. В стандартной прозе есть невысказанная радость узнавания, когда читатель видит, как персонажи паркуют машины (название бренда и описание приборной доски прилагается), идут по дорожкам мимо анютиных глазок и нарциссов, открывают холодильник и достают пиво (название прилагается), потом проходят мимо кофейного столика и вельветового дивана, чтобы шлепнуться на кресло Barcalounger и включить пультом телевизор. В творчестве Эвенсона всего этого не бывает, разве что в холодильнике лежит отрубленная голова, а вельвет липкий от крови. Ландшафты, населенные Теронами, Аурелями и оторванными от жизни писателями, лишены деталей, словно пустая вселенная, где влюбленная мышь Игнац швыряет кирпичами в голову Крейзи Кэт[2]. С тем же успехом мы могли бы оказаться посреди пустыни. Отсутствуют и другие, более действенные радости традиционных нарративных методов, устанавливающих четкие правила и ожидания. Эвенсону неинтересно писать вещи, где есть страховочная сетка. Пусть мы не всегда знаем об этой читательской привычке, но, когда входим в произведение, начинаем искать глазами просцениум и раздвигающийся занавес. Если же эти привычные и умиротворяющие признаки полностью стерты, мы, читатели, сталкиваемся с тем, что можно назвать плодотворным волнением и беспокойством. Насилие, изображенное в столь тщательной изоляции, с таким отсутствием эмоционального аффекта – что оно нам говорит? И я не имею в виду «говорит» в каком-то расплывчатом философском смысле, я имею в виду, что оно «говорит» {читателю}? Появляется ощущение, что тексты чего-то требуют, но не уточняют, чего. И это ощущение само по себе начинает властно требовать одного: не торопиться с суждениями, оставаться открытым для всех мыслей, которые вызывает процесс чтения.