Я подбегаю к сгоревшему остову машины и чуть не останавливаюсь, чтобы в ней спрятаться, укрыться до тех пор, пока от меня не останется разве что скелет, но все равно продолжаю бежать. Ничего меня не мучит, пока я не начинаю над ним задумываться; так, стоит мне подумать о еде, как голод начинает меня терзать так сильно, что я готов упасть и катиться кубарем. Так что думать о еде я перестаю.
От бега стали приходить мысли, что скоро комендантский час, так что из канавы можно будет вылезти и отправиться куда-нибудь туда, где можно украсть еды и попить воды, но я тут же себя ругаю, потому как от мысли про еду желудок сразу стонет и его схватывает, как от боли. Что правда, то правда: когда убегаешь от чего-то, то по отношению к нему начинаешь чувствовать себя легче. Я миную еще один остов машины, а когда через какое-то время на пути попадается скелет лодки, то до меня доходит, что я больше не в канаве. Но и не на море, хотя ноздри чуют соль и волны. Ступни утопают в грязи и песке, а вокруг густо растут деревца – сухие и желтые, как пластмассовые, с перевитыми гладкими ветвями, свисающими до земли и извилистыми, как змеи. Песок местами то холодный и влажный, то, наоборот, сухой и нагретый. Когда я прохожу через один такой пятачок, то там открывается мелкая норка и из нее суетно выбирается множество крабов. Я нагибаюсь и рассматриваю их. Свет совсем уже ушел, а море рокочет все шумней. Я поднимаю глаза и тут вижу впереди себя самолет. Он как будто бы упал и пытается снова взлететь, но путается в каких-то тенетах. Он упорствует, но кустарник все же одерживает верх. Самолет дыбится, как крест, брюхо у него не утратило серебристого блеска. Половина левого крыла куда-то делась, а хвост увяз в песке. Из кабины и окон у него прорастают стебли, свисают гирлянды водорослей, как будто они и есть на нем настоящие пассажиры. Вокруг вовсю суетятся крабы. Часть меня хочет распахнуть дверцу и посмотреть, а нет ли там внутри настоящего скелета, и часть меня хочет сесть на сиденье и дождаться, когда самолет вырвется из плена и улетит. Кусты хрустят, а ветви трещат под ногами диких свиней, шарящихся по своим тропам. Я оборачиваюсь и тут вижу, что меня окружают пять, шесть… восемь растаманов, все в белом.
– Э, бомбокл…
Бам-Бам
Бам-Бам
Я кричу что есть сил: «Боооже! Аааа! Нееееееет!» Кричу, но не слышу крика, потому как рот у меня зажат кляпом и языком его не вытолкнуть; к горлу подкатывает блевотина, а я не могу ее обратно сглотнуть, кашляю и давлюсь. Джоси Уэйлс сдергивает с меня пленку, которой мне залепили глаза, и я вижу единственно свет фонарика и тень на дереве – будто кто-то огромный протягивается из земли, но все это как-то размыто. Темно; я пытаюсь бежать, но ноги у меня связаны и руки тоже. Поделать я ничего не могу и просто мелко подскакиваю, и Джоси Уэйлс смеется. Его я тоже не вижу, а только слышу смех. Но вот он с кивком выходит из-за дерева, и тогда я вижу, что он человек, а не тень. Ревун с Тони Паваротти хватают меня, приподнимают, а я ничего не могу сделать – ни пихнуть, ни пнуть, ни пырнуть, а могу лишь свирепо на них таращиться. О Господи Иисусе, козлина ты эдакий, ну хоть раз дай же мне сверхсилу, о которой я молю тебя чуть ли не с двенадцати лет! Сделай же так, Господи, чтобы от жара моего взгляда их располосовало надвое! Боже! Они хватают меня, приподнимают, раскачивают на «раз-два-три» и отпускают, так что я лечу прямо в могильную яму, приземляюсь в ней на живот, лицом прямо в грязь. Грязь запекается в правом глазу, больно жжет, и я не могу проморгаться. Я переворачиваюсь, а они смотрят на меня сверху; Джоси Уэйлс склабится, а у меня во рту вкус блевотины, камня и «нееееееет! неееееет! нееееет!». Рука горит, но кожа с нее не сходит. Кожа не сходит! Не сходит кожа, а значит, кровь не смочит и не ослабит веревку и мне не высвободить руку. Ревун, ну пристрели же ты меня, прошу тебя, пристрели, гондон ты, бомбоклат гребаный! Пристрели, ну! Джоси подходит к краю и мочится на меня. Руки у меня за спиной, и я чую, как там копошатся земляные черви и муравьи, как они будут меня кусать и есть поедом, а Паваротти меж тем начинает засыпать яму – «неееет! неееет! неееет!» – и грязь катится градом с высоты пять, нет, шесть футов; я корчусь, дрыгаюсь, а сверху все валится грязь и пыль вперемешку с камнями, из которых один ломает мне нос, а другой вышибает глаз, я уже не чувствую одну ступню, а только судорожно, исступленно мотаю головой – «неееееет!» – пытаюсь, но никак не могу сорвать кляп, Иисус Супермен Человек-Паук Капитан Америка, где же вы все со своей суперсилой, мне бы ее хоть на то, чтобы растянуть веревку, и я тру ее мизинцем – тру, тру, тру ее, как могу, кончиком мизинца, и вот она наконец слетает! Я на свободе! Но грязь продолжает лететь и скапливаться, а я не могу глянуть наверх, только слышу, как они копают и швыряют с пыхтением землю и камни, которые лупят меня по лбу, и не могу таращиться на них, как Супермен – «бам вжик пум зум пам» – для них это все шутки, а я отпинываю грязь обеими ногами одновременно, как все равно что пинаю футбольный мяч, а футболист я никакой, лихой плохой усталый, никак не могу помешать падать грязи, а она мокрая, тяжелая, меня тут как будто прижимает сам Господь – «неееет, неееет» – грязь в левом глазу, я не могу его закрыть и моргать тоже не могу, а Ревун хохочет, а я снова извиваюсь, извиваюсь, извиваюсь подо всем этим градом.