— Мне сомнительна подобная интерпретация.
— Да, да, я знаю, Лонгфелло. Вполне возможно, паломник со свойственным ему сарказмом попросту насмехается над погребенными негодяями: «Торчи же здесь, ты пострадал за дело. И крепче деньги грешные храни!» И все же я склонен верить, что слова «грешные деньги» Данте употребил буквально.
— Я согласен с Уэнделлом в том, что весь Бостон мог наблюдать за тем, как верховный судья Хили провел дело Симса. Сколь же много в те горячие пятидесятые доставлялось мне в издательский дом аболиционистских книг, памфлетов, трактатов, эссе — и все они обвиняли Хили в трусливом нежелании отвергнуть Закон о беглых рабах! Но история Тальбота, очевидно, вовсе не такова. Природа его грехов, ежели таковые имеются, совершенно иная. Либо никакая вообще!
— Возможно и так, Филдс, — раздался голос Лонгфелло. — И все же мы обязаны предположить, что у нашего Люцифера имелась причина избрать именно Тальбота для подобного воздаяния.
Хотя в смоляной темноте кабинета никто из друзей не мог разглядеть Лонгфелло, его осанка оставалась столь же безупречной, как если бы дело происходило на торжественном обеде в его честь. Слышно было, как ерзает в кресле Лоуэлл и водит пальцем по конторке. Час назад, когда друзья собрались, Лонгфелло предложил погасить лампы — сие призвано было помочь размышлениям. Подобную рекомендацию он почерпнул из рассказов шевалье Дюпена.[110] Отделенные от тел голоса свободно парили в темноте, выделить говорившего из пяти его друзей можно было лишь по излюбленным словам. Лоуэлл, выражая извечную неприязнь к сыскным историям По, дышал громко, будто желал перебить темноту.
Лонгфелло вел подробные записи о Тальботе, Хили и Люцифере (этим ярлыком Лоуэлл снабдил злоумышленника), выводя строки на разложенном на коленях бюваре. Годами ранее у него вдруг ухудшилось зрение, и поэт стал диктовать стихи Фанни, именуя ее своей лучшей парой глаз. Первую версию «Эванджелины» он нацарапал сам, сидя у очага и не глядя на бумагу. Долго еще после того, как глаза излечились от столь зловещего напряжения, поэт сохранял умение сочинять в темноте — дар был полезен, если хотелось записать цитату во время театрального действа. Даже когда Лонгфелло набрасывал что-либо, не видя, почерк его оставался четким и округлым, без наклонов влево либо вправо, с равными полудюймовыми интервалами меж строк. Знавшие поэта могли заметить, что в часы напряжения буквы отчетливо уменьшаются.
Пять пар глаз привыкали к темноте и вновь начинали различать контуры и знакомые лица друзей.