И никто из этих людей даже не догадывался о том, что теперь у него появилась тайна. Она обосновалась в его комнате совсем недавно и в перспективе вполне могла самым существенным образом изменить всю его жизнь. Он называл ее Пегги-Энн, хотя и знал, что она ненастоящая.
В этом районе буквально все знали Добби — худющего, сутулого мужчину, неизменно одетого в голубые джинсы, вечно смотревшего себе под ноги и ежедневно курсирующего между своим жильем и ресторанной кухней, где его всегда поджидала гора грязной посуды. Добби и вправду никогда не поднимал взгляда, предпочитая направлять его на уличный тротуар или на струю горячей воды; соседи шутили, что в лицо ему могли заглянуть лишь немытые тарелки и сковородки, да разве что собственные башмаки. Он был очень сутулым, но горба у него не было, хотя за глаза его почти все почему-то называли не иначе как Горбун с Кэннери-Роу…
Лицо Добби можно было назвать страшным. Что делать: когда-то совсем еще маленький мальчуган заинтересованно потянулся рукой к стоящей на плите кастрюле с кипятком… Одним словом, и лицо, и вся голова были ошпарены кипящей водой. Кухню тогда огласил истошный вопль ребенка.
С той поры прошло немало лет, но стерлись лишь воспоминания о случившемся, а шрамы остались. Словно цементными или стеклянными полосами они стянули его лицо, и уже с давних пор, задолго до своёго приближающегося тридцатилетия он оставил даже всякие попытки улыбнуться. Раньше, когда такое желание хотя бы изредка возникало, он делал все, на что был способен, но вместо улыбки на лице появлялось нечто совершенно иное, такое, что заставляло встречных людей отворачиваться и поспешно удаляться. «Бедняга, — думали они при этом, — бедняга Добби…», но все же старались не задерживаться подле него. Чему же удивляться, поговаривали соседи, что ему так нравится эта «согбенная» работа — ведь она позволяет ему весь день стоять, уткнувшись лицом в клубы пара.
Повезло Добби, пожалуй, лишь в одном — ему не надо было бриться. И об этом не раз судачили обитатели Кэннери-Роу.
Гораздо хуже было, однако, другое — и для него самого, и для тех людей, которые отворачивались и проходили мимо: они и
Позднее он стал обращать внимание на улыбки, застывшие на страницах иллюстрированных журналов. Долгими вечерами он просиживал у себя в комнате, положив журналы на колени, и, опустив взгляд, любовался этими улыбками. И ни разу при этом не попытался улыбнуться им в ответ — ему казалось, что так делать не следует.