— Вилли! — крикнул он. — Отведите меня в туалет!
Пришел Вилли, снял наручники, вывел из комнаты. Когда проходили по коридору — длинному,
— Поскольку бывший французский министр Рейно окружен теперь почетом, как жертва так называемого нацизма, —
— Тише! — крикнул Вилли. — Я веду арестованного! Прекратить работу!
— Думаете, смогу убежать? — поинтересовался Штирлиц. — Боитесь, что открою французам ваши тайны?
— Убежать не сможешь... А вот если тебя отпустит группенфюрер...
— Думаешь — может?
— Как только придет ответ из твоего Центра — отпустит.
— Зачем же тогда держать меня в наручниках?
— Так ведь ответ еще не пришел... А придет — тебе не с руки бежать, русские расстреливают тех, кто начал на нас работать... Станешь, как бездомный песик, ластиться к ноге нового хозяина...
Штирлиц вошел в туалет, прислонился спиной к двери, быстро разорвал то место в подкладке, где постоянно хранил кусочек лезвия золингенской бритвы, сжал ее большим и указательным пальцами, ощутив звенящую податливость металла, и спросил себя: «Ну что, Максим, пора? Говорят, кровь сойдет через пять минут, в голове будет шуметь, и начнется тихая, блаженная слабость, а потом не станет ни Мюллера, ни Ойгена, ни Вилли, ни всех этих мерзавцев, которые в тихих комнатах, несмотря на то что им пришел конец, затевают отвратительную гнусность, впрок готовят кадры изменников... Или просто слабых людей, которые в какую-то минуту не смогли проявить твердость духа... А отчего же ты малодушничаешь? Уйти, выпустив себе кровь, страшно, конечно, но это легче, чем держаться до конца... Тебе ведь приказано выжить, а ты намерился убить себя... Вправе ли ты распоряжаться собою? Я не вправе, и мне очень страшно это делать, потому что я ведь и не жил вовсе, я только делал работу, двигался сквозь время и пространство, не принадлежал себе, а мне так мечталось