Ричард стоит у окна, сунув руку в карман, бренчит мелочью, потом взрывается:
— Да черт побери, что, вы думаете, я вас задарма кормить буду?
И сам съедает хлеб с маслом.
— Надеюсь, скоро я увижу свои деньги, — говорит он. — Один бог знает, как они мне сейчас необходимы. Три месяца я провел с вами и с вашим дядюшкой, выполняя, как он выразился, истинно джентльменскую работу за такую смехотворную плату, которой истинному джентльмену хватило бы разве на запонки. И где этот чертов носильщик? Сколько можно ждать этих проклятых билетов?
В конце концов за нами приходит мальчик и берет наши вещи. Мы стоим на платформе и смотрим на рельсы. Они сияют словно полированные. Потом начинают урчать и неприятно, как нерв в раскачавшемся зубе, гудеть. Гул переходит в визг. И вот по рельсам мчится к нам поезд, выпуская дым, в боках его многочисленные двери.
Лицо мое скрывает вуаль. Ричард дает проводнику монету со словами:
— Позаботьтесь, чтобы нас с женой до самого Лондона никто не беспокоил!
Проводник кивает, что, мол, позаботится, а Ричард, заняв место напротив меня, ворчит:
— До чего я дожил! Он решил, я развратник, раз заплатил, а я целомудренно сижу с законной женой, да еще с девственницей! Нет, с этой минуты я завожу отдельный счет за эту поездку — и вычту из вашей доли!
Я ничего не отвечаю. Поезд сотрясается, будто по нему бьют молотками, и катится вперед. Чувствуя, что скорость все увеличивается, я вцепляюсь в свисающий кожаный ремень — так, что рука моя немеет под перчаткой.
Так мы и едем. По-моему, мы очень далеко отъехали (ну, вы же понимаете, что у меня довольно странные представления о пространстве и расстояниях). Мы останавливаемся у поселка, дома которого сложены из красного кирпича, потом у другого, очень похожего на первый, потом у третьего — домов тут побольше. На каждой станции мне кажется, что люди снаружи напирают, галдят, кричат, хлопают дверьми. Я боюсь, что от их натиска поезд переполнится — а может, даже перевернется.
И я думаю: вот и хорошо, пусть и меня раздавят вместе с поездом, я это заслужила.
Но машина вновь мчит нас вперед, потом замедляет ход, и снова — улицы, церковные шпили — так много улиц и церквей я никогда не видала, — еще дома, дома, а меж домами — вереницы лошадей, экипажи, люди. «Лондон!» — и при этой мысли сердце у меня замирает. Но Ричард, заметив мое волнение, криво усмехается:
— Родные ваши края!
Когда поезд останавливается на станции, я читаю название: «Мейденхед».
Так быстро ехали, а проехали не более двадцати миль, впереди — еще тридцать. Я сижу, приникнув к окну, не выпуская из рук кожаного ремня. За стеклом много мужчин и женщин: женщины стайками, мужчины по одному — я отодвигаюсь подальше от окна. Но тут поезд шипит, набивает утробу и продолжает свой жуткий бег. Улицы Мейденхеда остаются далеко позади. Мелькают деревья. За деревьями — ухоженные парковые лужайки и дома, такие, как дядин, или даже больше. Попадаются и маленькие сельские домишки — обязательно рядом загон для свиней, огород с частоколом гороховых реек да двор, завешанный полотнищами стираного белья. А где на веревках места не осталось, там, глядишь, и на деревьях оно, и на окнах, и на стульях, и на оглоблях телеги — везде одно стираное белье, пониклое и желтое.