Все смотрели на крышу тюремных ворот. Помост уже установили, веревку укрепили. Рядом прохаживался человек, осматривал люк.
Я была почти спокойна, только тошнило немного. Я вспомнила, о чем просила миссис Саксби, какие были ее последние слова. Я обещала ей. Думала, что выдержу. Казалось, это такая малость — по сравнению с ее страданиями... Человек тем временем взял веревку и проверил ее длину. Люди в толпе вытянули шеи, чтобы лучше видеть. Я начала бояться. Тем не менее подумала, что должна досмотреть до конца. «Я должна. Должна», — твердила я мысленно. Когда ее о том же просила моя мать, она выполнила просьбу, и я тоже не подведу. Что еще я могла для нее сделать? Больше ничего.
Так я сказала себе, и вот часы стали медленно, неторопливо отбивать десять утра. Человек, ходивший у виселицы, встал внизу, тюремные двери распахнулись, на крыше показался священник, потом несколько надзирателей. Я не смогла. Отвернулась от окна и закрыла лицо руками.
Я знаю, что было потом, поняла это по звукам, доносившимся с улицы. Все смолкли, когда стали бить часы и вышел священник. Теперь все засвистали и зашипели — это появился палач. Ропот растекался по толпе, как масло по воде. Когда крики стали громче, я поняла, что палач раскланивается или подает еще какой-нибудь знак. Потом внезапно гул повторился, усилился и, вибрируя, прокатился по улицам — громкое «Шапки долой!», перебиваемое взрывами дикого смеха. Должно быть, вышла миссис Саксби. Всем не терпелось на нее посмотреть. Мне стало совсем плохо, как только представила эти любопытные глаза, вылезающие из орбит, — я же не могу даже головы повернуть в ее сторону. Не могла я. Не могла повернуться, не могла оторвать от лица потные ладони. Могла только слушать. Я слышала, как смех затих, кто-то прикрикнул: «Тише!» Это священник принялся читать молитвы. Слышно было лишь, как бьется мое сердце. Потом сказали: «Аминь!», и пока это слово летало, подхваченное толпой, другая часть зрителей, кто стоял ближе к тюрьме и потому им было лучше видно, вдруг зашептались... И этот шепот усиливался, нарастал, пока не перерос в нечто, подобное стону... И я поняла, что это означает: ее вывели на эшафот и теперь связывают ей руки, закрывают лицо и накидывают на шею петлю.
А потом, потом настал миг, просто миг — короче, чем само это слово, — жуткой, жутчайшей тишины: дети не плакали, люди стояли не дыша, прижав руку к сердцу и открыв рот, кровь стыла в жилах, и в висках билась одна мысль: «Не может быть, нет, этого не будет, это невозможно». А потом — молниеносно — стук падающего люка, сопровождаемый визгом, утробное: «Ах!», когда веревка натянулась до предела, словно у толпы был общий живот и какой-то великан вдруг стукнул по нему.