— Куда же?
— Все равно, главное, чтобы далеко-далеко. Папы больше нет, некому за меня заступиться. А ты можешь. Ты же все можешь, правда? Я не вынесу так больше.
Он, целуя мокрые глаза, шептал:
— Золотая моя, куда ж мы все бросим, на кого? Иван-дурак куксится, как бы не натворил чего, а бежать просто так — себя же оговорить. Ну а твой…
— Не говори про него. Он меня убьет.
— Ох. Что ты. Он занят лишь тем, чтобы денежки распихивать по кубышкам. Да и почитает себя великим комбинатором, Макиавелли, так просто он мараться не будет…
— О меня? Спасибо, — фыркнула она и попыталась оттолкнуть, но он держал крепко. Голос его изменился, стал повелительным:
— Довольно. Успокойся, соберись. Что на тебя нашло?
— Боюсь. Я знаю, ты хочешь меня бросить. Я была тебе нужна как выход на папу, на мужа…
— Ох. Глупая ты, глупая.
Чуть оттолкнув ее от себя, он пошарил в тумбочке и вынул коробочку, обтянутую зеленым бархатом:
— На́ вот.
— Что это? — всхлипнула она, но в заплаканных кошачьих глазах уже заискрило, слезки, как бы сами втянувшись, высохли.
— Думал на Новый год подарить. Да вот не терпится узнать, угадал я с цветом?
Она, открыв крышечку, опешила.
— Да ты с ума сошел! Пусти.
Но он уже орудовал, бережно, умело вдевая сережки в мягкие мочки:
— Тс-с-с, не дергайся, уши оборву. Вот, теперь смотри, — и, включив бра, развернул ее к зеркалу.
В нем отразилось очаровательное, пылающее от удовольствия молодое, но уже тронутое временем и горем личико, в обрамлении небрежно рассыпавшихся рыжих кудряшек. Над все еще свежим ртом красовалась бархатная нежная мушка, но наметилась боковая складка, и один край уже пополз вниз, сияли прозрачные зеленые глазки, под которыми уже лежали глубокие тени. И свежие изумрудные блики от сережек лишь подчеркивали следы увядания.
— Какая красота…