Хмурый и злой Григорьев вернулся в отдел и, позвонив Захарову, излил ему свою досаду. Немного поостыв («Выше пояса не прыгнешь»), он пригласил его к себе домой на чашку чая.
Это была первая неофициальная встреча двух старых друзей. Такой встрече они оба были бы рады и раньше, они даже подумывали о ней, но долг службы и большая разница в положениях мешали этому. Теперь же они сидели друг против друга, как старые друзья. Григорьев ничем не давал почувствовать своего старшинства. Осушали рюмку за рюмкой, вспоминали, сожалели, что расстались, но здесь же успокаивали себя тем, что живу друг от друга в двадцати минутах езды.
Захаров, с которым Григорьев обращался, как с равным, даже после четвертой рюмки не переходил границы почтительности и не проявлял панибратства. Он прекрасно понимал, что он младший и менее опытный, а поэтому меньше говорил и больше слушал.
Когда речь зашла о Гусеницине, Григорьев махнул рукой и по старой привычке выразил свою мысль пословицей:
— Не все сосны в лесу — корабельные. — Уволить — жалко, у него семья, а сделать из него настоящего работника — трудно. Закостенел он, сызмальства заквасили на плохих дрожжах. Старается, а не выходит. То есть выходит, но не то. Чтобы быть хорошим милицейским работником, нужен, Коля, талант. Нужно иметь не только твердую руку, но и светлую душу.
Зажмурившись, Григорьев с минуту помолчал. Потом открыл глаза и, тоскующе глядя на пустую рюмку, продолжал:
— Наша работа еще ждет своего поэта. Такого поэта, который рассказал бы, что мы не только хватаем и сажаем на скамью подсудимых, но и жалеем. Помогаем. И, если хотите, иногда даже… плачем. Да, да, плачем, но так, чтоб никто не видел. Плачем в собственном бессилии помочь человеку в беде. А такие случаи бывают. О них мало кто знает, но они есть…
Григорьев нагнулся, потрепал огромного Полкана, который лежал у его ног и, словно всё понимая, смотрел умными глазами на своего хозяина и на его гостя. Заметив пса, Захаров вспомнил давний курьезный случай, связанный с регистрацией собаки, и улыбнулся. Он хотел было напомнить о нем, но раздумал: Григорьев устал, надо было дать ему отдохнуть. Все время Николай чувствовал какую–то значительную перемену в облике Григорьева, но уловить ее не мог. И только теперь, когда тот нагнулся к Полкану, он понял: за эти два года Григорьев стал почти седой.
Расстались они под утро.
Вскоре Захаров получил назначение на должность оперуполномоченного одного из отделений милиции Москвы и с первых же дней с головой ушел в работу.
Мать все чаще и чаще напоминала ему, что пора бы подумать и о семье, что она уже стара, чаще заводила разговор о внучонке… Николай или отмалчивался, или, по привычке сдвинув брови, мягко обрывал ее и выходил из комнаты. На этом разговор и заканчивался. Но через неделю — две он всплывал снова. Эти сетования матери ворошили память о Наташе. В работе он забывал ее, но когда ему напоминали об их прошлой дружбе, его начинало мучить чувство какой–то вины перед ней.