— Конечно, хорошо, — в его голосе прозвучало некоторое удивление. С встревоженным видом он сделал шаг в сторону.
— Эй, Гарет, иди за нами, — в раздражении обратился к нему Перкин.
— Нет, — прохрипел я. — Останься.
После некоторого молчания Перкин повернулся к Гарету спиной, наклонился ко мне и с жутким спокойствием спросил:
— Вы знаете, кто в вас стрелял?
Казалось бы, естественный в данной ситуации вопрос. Но нет.
Я промолчал. Впервые я прямо посмотрел в его залитые лунным светом глаза: вот он стоял передо мной, Перкин — сын, муж, мастер по дереву. Но как бы я ни вглядывался, душу в его глазах я увидеть не смог.
Вот он, человек, который думал, что убил меня… лучник.
— Так знаете или нет? — вновь спросил он.
На лице его не отразилось никаких чувств, но я отдавал себе отчет в том, что от моего ответа зависит его судьба.
После длительной паузы, в течение которой он сумел прочитать в моих глазах ответ на свой вопрос, я сказал:
— Да.
Я заметил, как внутри у него как бы что-то оборвалось. Однако он не рассыпался на части, не впал в ярость, даже не попытался вырвать у меня из груди стрелу или прикончить меня каким-нибудь иным способом. Он ничего не объяснял и не пытался оправдываться. Он выпрямился и уставился на приближающихся к нам Тремьена, Мэкки и врача. Сидевший в шаге от меня Гарет слышал весь наш разговор.
— Я очень люблю Мэкки, — вдруг сказал Перкин. Этим он фактически сказал все.
Я провел ночь в счастливом неведении относительно того, какую кропотливую работу проделали над моей грудью хирурги. Придя в сознание поздним утром, я с изумлением увидел вокруг себя массу трубок и приборов, о существовании которых даже не подозревал. Кажется, выживу: на лицах врачей я не увидел озабоченности.
— У него лошадиное здоровье, — произнес кто-то из них. — Мы быстро поставим вас на ноги.
Сестра сказала, что меня хотел видеть полицейский, но все посещения запрещены до завтрашнего дня.
Назавтра, то есть в среду, я уже обходился без искусственного легкого, хотя дыхание и было прерывистым. Я сидел в постели с разведенными в стороны плечами и ел суп. По-прежнему увитый дренажными трубками, я что-то говорил, испытывая легкое недомогание. Врачи говорили, что дело идет на поправку.
Против моего ожидания, первым пришел меня навестить не Дун, а Тремьен. Он пришел после полудня, бледный, усталый, постаревший.
Он не интересовался моим самочувствием. Подойдя к окну послеоперационной палаты, в которой, кроме меня, никого не было, он какое-то время смотрел наружу, а потом повернулся и сказал: