Светлый фон
amaze удивляется

Одна из наивных гравюр, иллюстрирующих «Эмблемы» (1615) Франсиса Кварлса – возможно, самой популярной книги после «Мучеников» Джона Фокса[481] в тот активно занятый поисками души век, – явственно демонстрирует подобную интерпретацию и даже ассоциацию с морем. Анима, странствующая душа, стоит в центре лабиринта, держась за веревку, сброшенную с небес ангелом на маяк с горящим факелом. В самом начале лабиринта слепой человек следует за своей собакой, а у входа в него тонущий человек протягивает из воды руки, надеясь на помощь; двое других пытаются вскарабкаться на скалы, на которых стоит маяк. На горизонте видны корабли. Это очень странная гравюра, поскольку лабиринт (в данном случае в виде концентрических кругов) помещен прямо в море, а вход в него «прорезан» гравером в бездне вод. Строфа поэмы поясняет этот причудливый и странный образ нашего мира:

А вот снова Гонзало:

Экспериментальный лабиринт в «Буре» создан воображением Шекспира, прячущегося под маской Просперо. В какой-то степени он похож на тот лабораторный лабиринт, который хорошо знаком нашим современникам: его используют, например, для тестирования способности животных к обучению или исследования их поведенческих реакций; и, как неоднократно указывали шекспироведы (и очень похоже, по-моему, на выводы, сделанные по результатам лабораторного тестирования), на этом уровне лабиринт в «Буре» мало что добавляет к простому подчеркиванию очевидного. Действительно: двое приятных молодых людей влюбляются друг в друга, но исключительно благодаря своим собственным природным данным, а отнюдь не магии. Несколько ошалевший от чересчур быстрой смены событий добрый старик Гонзало остается точно таким же придурковатым и добрым до самого конца; двое циничных политиков-интриганов демонстрируют своим подавленным молчанием в финале, что какими они были, такими и останутся; двое моряков-шутов и индийский «дикарь» тоже остаются в своем прежнем качестве. Даже дух Ариэль, похоже, стремится избавиться впредь от роли помощника в подобных бесполезных экспериментах. И только Алонзо, который устроил заговор и узурпировал трон, демонстрирует в какой-то степени правдоподобное раскаяние; однако ему практически нечего терять – здесь он скорее проявляет тонкий дипломатический расчет, поскольку именно его сын женится на наследнице герцогства Миланского.

Разумеется, читателю не так уж трудно догадаться, что даже сам Просперо зря старается превзойти в мастерстве Цирцею (или Кирку), морскую волшебницу и любительницу превращать людей в свиней, скрывающуюся за образом матери Калибана, – безусловно, навеянном тогдашними представлениями о Бермудских островах как обители злых волшебников и нечистой силы – колдуньи Сикораксы (от греческих слов «sys» – «свиноматка» и «когах» – «ворона»). «А после возвращусь в Милан, / Чтоб на досуге размышлять о смерти», – мрачно пророчествует Просперо. Он прощает своего обидчика (как и Кирка с Калипсо прощают своего нежданного гостя), и последний приказ Просперо Ариэлю повторяет последний дар этих волшебниц Одиссею: попутный ветер для отплывающего с острова судна. Однако оба этих прощения являются в определенной степени вынужденными; так сказать, noblesse oblige[482]. Ведь души этих людей остались неизменными.