Все в землянке затихли. Немцы стали хохотать. Конечно, им было смешно, что заключенных утром стреляют, а они дерутся, чтобы набить животы картошкой.
Прошло минут пятнадцать. Дверь тихо раскрыли настежь.
– Дави, ребята! – закричал Ершов. И в узкий ход по десяти ступенькам ринулась наверх толпа с диким ревом, визгом и свистом.
Стеюк оказался прав. Первые несколько секунд не раздавалось ни выстрела. Немцы оторопели. Наверх успели выскочить десятки заключенных, когда, наконец, застрочил пулемет. Только овчарки набросились сразу.
Были темнота и туман. Невозможно разобрать, где что делается: кто рвал руками овчарок, кто бил немца молотком по голове, катались по земле сцепившиеся.
Пулемет не удалось захватить. Но и немцам было трудно стрелять: они не видели, где свой, где чужой. В небо полетели ракеты. Стрельба пошла по всему Бабьему Яру. Заключенные бежали врассыпную, некоторые с цепью, болтающейся на ноге.
Стрельба, стрельба, как на фронте. По дорогам и тропкам помчались мотоциклисты.
Давыдов обежал землянку, столкнулся с одним, другим немцем, кинулся в темноту – и сослепу уперся прямо в лагерь. Он шарахнулся вдоль проволоки, на огородах встретил Леонида Хараша, и они побежали по направлению к каким-то хатам вдали. Уже начинался рассвет, стрельба продолжалась, где-то ездили машины, мотоциклы, неслись крики, ругань.
Давыдов с Харашем увидели женщину, что-то делавшую у дома.
– Тетя, спрячьте нас!
Она посмотрела, ей плохо стало.
– Господи! Вы с Яра! У меня дети, меня расстреляют.
Выбежала ее сестра.
– Идите в курятник под солому!
Они залезли под солому, спрашивают:
– А вы не выдадите?
– Нет, хлопцы, мы вам не сделаем плохого.
Потом она пошла, сварила борщ, принесла им целую кастрюлю – настоящего, пахучего украинского борща.