13 января 1973 г.
Когда я учился в Москве, в Литературном институте, на Тверском бульваре, там, кроме марксизма, политэкономии или языкознания по Сталину, преподавались несколько дисциплин литературных: теория стиха, теория прозы, труд писателя.
Последний курс – “Труд писателя” – читал проф. Цейтлин, ныне уже покойный, – сухонький, замкнутый старичок, который скрупулезно выбрал, казалось, все, что можно, – не о том, ЧТО писатели всех эпох писали, а КАК чисто технически они это делали.
Один любил держать ноги в тазу с холодной водой, другому требовались гнилые яблоки в ящике стола. Один писал сидя, другой лежа, а третий только стоя. Одни писали по утрам, другие только ночью. Одни ждали вдохновения, к другим оно являлось в процессе работы, а третьи его вообще не признавали. Лекции были разбиты на разделы: “Бытовые условия писателя”, “Стол писателя”, “Влияние местности на работу писателя”. Там было собрано все, за исключением, по-моему, работы писателя в условиях диктатуры – и работы писателя в изгнании. Этого мы не проходили.
Недостающий раздел насчет диктатуры мы, его слушатели (а мы – то были Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, Анатолий Гладилин, Лина Костенко, Юнна Мориц, а также наш сокурсник Владимир Фирсов), вынуждены были постигать каждый в силу своего разумения. У одних, как у Ахмадулиной, Гладилина или Костенко, это кончилось работой в стол, отверженностью, травлей. Другие, как Евтушенко, сперва акробатически лавировали на лезвии ножа, а кончилось чем-то похожим на панельную торговлю собой. Третьи, как Фирсов, не мудрствуя лукаво, стали обыкновенными погромщиками и фашистами.
Мне же, грешному, судьба уготовала перейти к разделу “Работа в изгнании”, который мы тоже не проходили. Сейчас я мог бы пополнить курс профессора Цейтлина большим количеством материала, точного, неожиданного, выстраданного, потому что этот раздел оказался для меня лично самым потрясающим из всего, что вообще было в моей жизни. Кардинальным настолько, что, прибегни я к банальной литературщине, его можно было бы считать не продолжением, а просто началом другой, иной жизни.
С момента посадки в самолет 24 июля 1969 года в Шереметьевском аэропорту, курсом Москва – Лондон, новое обрушилось на меня, и продолжает обрушиваться, лавиной. По-польски говорится: “Цо задужо, то нездорово”. Если полжизни дышать спертым, бедным на кислород воздухом и вдруг оказаться на берегу океана, то от свежего воздуха можно угореть, заболеть, обожжет легкие. Только здесь я узнал от старых, опытных эмигрантов, что почти каждый, вырвавшийся из СССР на Запад, должен “переболеть”, бытуют даже термины: резкий перепад давлений, “кессонная болезнь”, “культурный шок”. Одни подвержены этому больше, другие меньше, мне же, как вижу теперь, было уготовано испить эту чашу “кессонной болезни”, “культурного шока” сполна, может, даже больше, чем сполна. Вероятно, потому, что в СССР я принадлежал именно к категории, которая называет себя работниками культуры. Я, естественно, ожидал – и свежего воздуха, и перепада в культурном уровне. Но сногсшибательных размеров всего этого, ножниц, которые настолько, оказывается, расходятся, что трудно вообразить, когда и как они могут сомкнуться, – вот этого я не ожидал. Со мной случился означенный “культурный шок”.