По существу, моральная тематика никогда не была в поле внимания российского общества.
Своеобразие российской ситуации с «моралью» состоит в том, что прежние, досоветские блюстители традиционных нравов были не отделены от сословного порядка, а это значит, что сами этические представления не могли подвергаться генерализации и универсализации[222]. К абсолютному большинству населения это понятие или система представлений вообще не имела отношения[223], поскольку ни о какой «морали» или свободе воли не могло идти и речи вплоть до середины 60-х годов XIX века, потому что крепостное право оставляло крестьянина в полной личной зависимости от его владельца, включая место жительства, род занятий, выбор брачного партнера и т. п. Крепостные гаремы, эксплуатация, унижение и прочие особенности этого образа жизни налагали свою неизгладимую печать не только на самих крестьян, но и на сознание крепостников, чиновников и все остальные категории населения. Положение казенных крестьян или купечества, казаков, мещан, безусловно, существенно отличалось от положения крепостных, но и тут уровень нравственного сознания не поднимался над рутиной традиционного уклада или простого безальтернативного воспроизводства жизни. Только в ходе процессов модернизации (последняя четверть XIX века) моральные нормы стали теоретически дифференцироваться, отделяться от традиционных предписаний поведения и стандартов идентификации – дворянских, купечески-мещанских, крестьянских или чиновничьих, хотя поддержание «благонравия» осуществлялось по-прежнему: исправником и духовенством или через мнение «света» («хорошего общества»). Тончайший слой разночинской или интеллигентской столичной публики (даже на переломе веков его можно оценить лишь как 0,002–0,1 % от всего населения), конечно, уже представлял собой разновидность носителей возникающей в тот момент общей европейской
Этот болезненный отрыв модерности от традиционализма предопределил всю тематику «великой русской литературы» и искусства, от А. Островского, Л. Толстого и А. Чехова до А. Блока, Саши Черного и акмеистов. Только в этом узком диапазоне заимствованных из Европы идей и смысловых форм («просвещения», «гуманизма», «человечности») и складывалась проблематика русской «морали», точнее – еще только тоски по моральности, по «правильному» или «настоящему человеку», освобожденному от мертвых прописей религии, от лицемерия общества, от исторически предопределенной провинциальности и т. п. Соответственно, сюжеты в русском романе и повести последней трети XIX – начале ХХ века определяются конфликтом жесткости старых и слабости новых социальных ролей: доминируют темы лицемерия (как в «Господах Головлевых» Салтыкова-Щедрина), адюльтера и женской эмансипации (или иначе – свободной любви), просвещения без социальной ответственности, скуки (как отсутствия общества, дефицита признания или адекватной социальной гратификации), равнодушия, наслаждения в безумии (выход за рамки общепринятой нормальности – например, в «Черном монахе» Чехова), греха, вины, смерти, границ социального статуса или эрозии социальных барьеров, жесткости ролевых предписаний, и, наконец, самое позднее – моральности межэтнических отношений[224].