В левашевском семействе, в шумном обществе своих многочисленных домочадцев и посетителей, никогда не прекращавшем упражнения во всяческом словесном препирательстве, круглый год, всякий божий день с утра до поздней ночи не перестававшем философствовать и любомудрствовать, было четверо сыновей, чьим воспитанием некоторое время занимался какой-то француз, по имени Барраль. Этот француз, которого я, впрочем, не знал, был, слышно, человек умный, ученый и начитанный. Проводя целые дни в разговорах с Чаадаевым, он будто бы первый навел его на мысль исполнить исторический труд, написать сочинение, имеющее целью сравнение русского общества с обществами западноевропейскими, род параллельной философской истории, не излагающей события, но взвешивающей их смысл и значение.
Такая огромная, чудовищная работа, столько же вконец неисполнимая тогда, сколько немыслимая и теперь, разумеется, не была приведена в действие. Весьма сомнительно, и даже больше, нежели сомнительно, чтобы она когда бы то ни было, в какой ни на есть отдаленной будущности сделалась способною к осуществлению. Тем не менее побуждаемый ли Барралем или только с ним совещаясь о подробностях труда, им самим по господствующей мысли задуманного, Чаадаев принялся работать. Избранная им форма была несколько устарелая форма писем к какой ни попало женщине[209]. Появились довольно длинные отрывки, которые он стал прочитывать и давать прочитывать, кому заблагорассуждал. Таким образом, он очень скоро получил, и не в одной даже России, некоторую, так сказать, полупубличную известность не печатающего, но очень даровитого, оригинального и значительного писателя. Всякий знает, что этого рода известности, вследствие таинственности и, до известной степени, непроницаемости, всегда и везде, а в России особенно, сопровождаются догадками и предположениями, их очень увеличивающими и видоизменяющими. Так случилось и в этом разе. Про Чаадаева узнали люди, которые никогда его не видали, кругом своего существования от него совершенно отдаленные, никогда не имевшие никакой вероятности с ним встретиться и без того, быть может, про него во всю жизнь бы не сведавшие. По милости его блистательного, искрившегося мыслями разговора, стали ему приписывать то, чего он никогда не говорил: по той причине, что он писал не по-русски[210], стяжал – чего с кровно-русскими почти что никогда не бывает – очень большую популярность между иностранцами, у нас проживающими. Его сочинения начали уже ходить по рукам, разными лицами переписанные с ошибками и пропусками, а про него самого выдумывали небывалые анекдоты, которые повторялись даже людьми высокопоставленными[211]. Насколько же возможно в России, подвергнулся почестям карикатуры, и в виде бессильно-завистливого, озлобленного осмеяния, и в виде любящей добродушной шутки. Очень еще моложавый собой, не избегнул любопытства и привязчивости женщин: различные барыни, по-своему изъясняя невеликое на них обращаемое внимание, ловили его в маскарадах и ему толковали про какую-то его обманутую любовь и про измену никогда и ни в какой стране не жившей, обожаемой женщины… Словом, слава стала склоняться к его начинавшей обнажаться от волос голове… Оставим теперь на минуту и его положение, и его занятия.