А Иван Васильевич Маркичев до революции занимался в основном фресками, расписывал храмы и реставрировал древние и в миниатюре тоже добивался удивительной монументальности, торжественной величавости да еще соединял это с чисто жанровой трактовкой деревенских сюжетов: жатв, пахоты, молотьбы, походов по грибы, сцен у колодцев, охот.
«Много я изображал трудовых сцен, — говорил он, — самый тяжелый женский труд. Но на папье-маше и тяжелый труд превращается в красоту».
Особенно же виртуозно Маркичев писал жниц. Везде их не более трех, расположены совершенно фронтально на фоне несжатой ржи, под ногами снопы, в небе по центру иногда ослепительно-лучистое солнце. Больше ничего. Но позы, движение каждой жницы такое правдивое и выразительное и так они все согласованы между собой и с волнами ржи, что чудится, будто жницы очень согласованно безостановочно двигаются…
А веселый острослов, поэт, философ, книголюб и книгочей Иван Иванович Зубков неутомимо воспевал в своих работах родные места, знакомые всем перелески и мостки, деревни и мельницы, разные события сельской жизни: тогдашние массовки, или отбивку косы, или просто начало грозы, или ссору влюбленных где-нибудь на берегу реки. В форме не мудрил, писал проще всех, иногда даже наивно, но настроение в каждой его вещи удивительно глубокое и отрадное, потому что он все в них заливал солнечным светом, «прошивал их золотом» — как в древнерусской живописи.
Одним словом, каждый талантливый мастер Палеха обрел собственное творческое лицо. А все вместе они выработали совершенно новый, декоративно-пластический язык, главными особенностями которого стали яркая поэтическая образность и глубоко народная по своему характеру сказочность.
Но Голиков все равно был все время впереди.
Вы, наверное, видели самую знаменитую из его битв, ту, что написана на круглой настенной тарелке, — ее очень часто репродуцируют, есть даже популярные открытки с нее. Коней и всадников Иван Иванович сплел тут в стремительную кипящую круговерть. То есть опять повторил форму предмета, но повторил так, что чем больше вглядываешься в этих летящих оскаленных вздыбившихся коней (из коих ни один, между прочим, ничем, кроме стремительности, не похож на другого), чем больше разглядываешь могучих, упоенных боем воинов, тем, кажется, явственней ощущаешь на своем лице поднятый ими ветер, слышишь крики, храп, звон копий…
И вдруг — не сразу, нет, — но все-таки замечаешь, что один конь тут голубой, другой — красный, третий — желтый, четвертый — сиреневый, пятый — зеленый. Не бывает же на свете таких коней! Но ведь у него-то они живые, они несутся, бьются, в них веришь, чувствуешь их. Как же это?!