Светлый фон
своему собственному
И всё же мы привнесли эту замену в действительности ради самих себя, или, по крайней мере, ради нашей выгоды: и можем вырваться из этого знания, только если поверим в смысл и цель… Похоже, что для нас, идущих первыми по этой извилистой дорожке лидерства, нет прямого пути, круг в круге неведомых, стыдливых мотивов, перечеркивающих или удваивающих то, что происходило прежде[864].

И всё же мы привнесли эту замену в действительности ради самих себя, или, по крайней мере, ради нашей выгоды: и можем вырваться из этого знания, только если поверим в смысл и цель…

Похоже, что для нас, идущих первыми по этой извилистой дорожке лидерства, нет прямого пути, круг в круге неведомых, стыдливых мотивов, перечеркивающих или удваивающих то, что происходило прежде[864].

К этому внутреннему ощущению поражения Лоуренсу позднее пришлось добавить теорию о «стариках», укравших у него победу. В любом событии для Лоуренса было главным то, что, как белый эксперт и как наследник давней традиции академического и обыденного знания о Востоке, он способен подчинить стиль своей жизни их стилю, а потому может принять на себя роль восточного пророка, придающего форму движению к «новой Азии». И когда по каким-то причинам это движение терпит неудачу (преуспели другие, его цели были преданы, а мечты о независимости – обесценены), значение имеет только то разочарование, которое переживает он, Лоуренс. Лоуренс отнюдь не просто человек, затерявшийся в круговороте событий: он безоговорочно отождествляет себя с борьбой за рождение новой Азии.

Лоуренс

Если Эсхил представил нам Азию, скорбящую о потерях, а Нерваль выразил разочарование Востоком, оказавшимся далеко не таким очаровательным, как ему бы хотелось, Лоуренс становится и тем и другим – и континентом скорби, и субъективным сознанием, испытывающим почти вселенское разочарование. В конце концов Лоуренс и его видение – причем не только благодаря Лоуэллу Томасу[865] и Роберту Грейвсу[866] – становятся самим символом восточной проблемы: Лоуренс принял на себя ответственность за Восток, перераспределив свой познавательный опыт между читателем и историей. То, что Лоуренс представляет читателю, – это непосредственная власть эксперта, власть быть, пусть и недолго, самим Востоком. Все события, которые якобы относятся к историческому арабскому мятежу, в итоге сводятся к впечатлениям самого Лоуренса.

становится

В этом случае стиль не только способность символизировать такие предельно широкие обобщения, как «Азия», «Восток» или «арабы», но также форма замещения и включения, когда голос рассказчика становится историей как таковой и – для белого западного человека как читателя и как писателя – тем единственным Востоком, который он способен понять. Так же, как Ренан, описавший возможности, открытые семитам в культуре, мышлении и языке, Лоуренс размечает (и, конечно же, присваивает) пространство и время современной Азии. Эффект этого стиля в том, что он соблазнительно сближает Азию и Запад, но ненадолго. В конце концов мы остаемся с ощущением, что печальное расстояние, всё еще разделяющее «нас» и Восток, обречено нести свою чужеродность как знак вечной отчужденности от Запада. Это разочаровывающее заключение подкрепляется (одновременно) и заключительным пассажем «Поездки в Индию» Э. М. Форстера[867], где Азиз и Филдинг делают попытку примирения, но терпят при этом неудачу: