Светлый фон

— Да.

Потом мы пошли в барак, Гриша сбегал за коньяком, пришлось ему разбудить соотечественника. Нам не хотелось готовить, мы пили коньяк и закусывали апельсинами. Бутылки нам не хватило, мы были как стеклышко, и Гриша пошел за второй, снова пришлось будить хозяина лавки, было слышно, как они ругались, потом Гриша вернулся. Вторую бутылку мы пили во дворе у барака, и тогда впервые за три дня я снова увидел в море огни рыбачьих судов.

— Глянь, Гриша, сказал я. — Хамсин кончился.

— Но пока что жарко, — сказал он.

— Да, — согласился я. — Жарко.

— Завтра мы поедем на автобусе в город, — тихо сказал Гриша. — И начнем в шесть пятнадцать выходить на работу.

— Да, — сказал я. — Только давай поедем не отсюда. А с хаифского шоссе.

— Ну его. Туда ходить больше незачем.

— Как незачем, Гриша?

— Ты помнишь ту собаку? — сказал Гриша. — Большую кудлатую псину, которая так тебя напугала?

— Боже мой, — сказал я, — он еще будет меня спрашивать, помню ли я ту собаку. Я, Гриша, помню ее лучше, чем собственное свидетельство о рождении.

Он рассмеялся.

— Так вот, — сказал он. — Я давно ее знаю. Она принадлежит одному богатому сукину сыну; он приехал сюда из Швеции и привез кучу денег. Как я увидел, что собаки тебя не любят, мне тут же запала в голову мысль: а что, если эта кудлатая тебя цапнет? Так, совсем чуть-чуть, ведь ты тогда огребешь кучу денег откупного, и мы еще пару дней протянем. Но. как назло, эта собака никаких таких чувств к тебе не испытывала, да?

Я не ответил. Тогда он, как бы желая оправдаться в моих глазах, сказал:

— Но ведь я-то этого знать не мог.

— Да, — сказал я, — как назло, эта собака никаких таких чувств ко мне не испытывала.

Я налил стакан до краев и, не дожидаясь Гриши, одним махом выпил коньяк, на дне не осталось ни капельки. Я понимал, что уже готов, и мне было от этого хорошо. Я выпил еще, на этот раз чокнувшись с Гришей, и почувствовал, как по телу разливается тепло, словно пламя, поднимаясь все выше и выше. Хамсин кончался, и я снова мог думать; это прекрасно — чувствовать себя слегка пьяным и быть в состоянии думать. Теперь я понял, что это из-за него; что он один во всем виноват: и в том, что от Гриши ушла Лена, и что Ева выбросилась из окна гостиницы, когда за ней пришли полицейские, и что мы с Гришей два месяца сидим без работы. Это его вина, что мы живем и что три дня подряд хамсин сжигал землю, а сейчас кончался: потянул ветерок, и снова запахло морем, а я опять мог думать, и мысли у меня в голове больше не рвались, как в эти три дня. Все мы столько вынесли из-за него, как же я не понял этого раньше! Я вошел в барак, из-под кровати достал пистолет, ткнул его в задний карман брюк и сразу же возвратился к Грише. Он мне уже налил, и я выпил, потом еще выпил, чтобы не забыть про то, что еще нужно будет сделать. Сорвав с себя рубашку, я оперся о дверной косяк; мне в спину въедалась пыль, я обливался потом, с моей кожи изо всех пор испарялся коньяк, но ни пыль, ни пот, ни крепкий коньячный дух мне уже не мешали; все определилось и стало ясно. Я понял, что никогда не покину эту страну, что останусь здесь насовсем и всегда буду ее любить, но я боялся дольше думать об этом, чтобы не забыть про то, что еще предстоит сделать. Я еще наклонился во тьму, нашел на ощупь рубашку, обтер ею спину и плечи и отшвырнул во тьму.