Светлый фон

Подходит момент, и внешний облик героини (в авторском опять-таки восприятии) утрачивает одномерную неженственность. Война — мужская работа — не только стесала ногти, огрубила руки, но и оставила знак подлинной доблести: у Линды появилась «красивая, просто великолепная и трагическая седая прядь через всю голову, как перо на шлеме — поникшее перо».

Правда, вырванная неожиданным и сильным ударом из состояния обыденности, Линда тут же в него и возвращается. Она даже уходит из Йокнапатофы тихо, незаметно, без тех драматических эффектов, какими обычно сопровождается у Фолкнера исчезновение героев. Отчасти этого, наверное, требовала логика жизненного поведения, характера, который осуществляет себя именно в повседневности, не ищет, напротив, избегает героического жеста. Церемониальные проводы (серафимы, епископы, Елена Прекрасная и т. д.) эту логику немедленно бы разрушили. Но может быть и иное объяснение. Писатель так и не смог решить, что же ему с этой, столь на других не похожей, героиней делать. Он точно знал, что без таких людей миру не обойтись, но эмоциональной, внутренней связи так и не возникло. Может, потому еще не возникло, что Фолкнеру, как он сам признавался, «больше по душе комические или трагические персонажи, которые взбрыкивают или дурно ведут себя». А та часть рода человеческого — похоже, Линда к ней как раз и принадлежит, — «которая медленно, но верно движется по пути к бессмертию, — довольно скучный народ». И еще он говорил — тут же, не желая, как видно, быть слишком прямолинейно понятым: те, что взбрыкивают, тоже «не выражают сущности человеческого рода. Никто за краткий миг своих семидесяти лет не может стать подлинным представителем человечества; можно быть лишь ненадолго принятым в его ряды как своего рода ориентир». Эти слова, пожалуй, более точно выражают позицию художника, он ведь всегда стремился показать раздробленность человеческого сознания. Но Линда, Линда-то как раз хочет эту раздробленность преодолеть. Она — монолит, или, как сказал бы Пастернак, «односторонний фанатик», «гений самоограничения». У Фолкнера это вызывало уважение, но еще больше — настораживало. Отсюда и бьющие в глаза противоречия в отношении к героине.

«Особняк» был встречен сдержанно. Да, повторяли критики, Фолкнер — великий писатель, и уж безусловно — лучший в Америке, но этот роман — не из самых сильных, в нем есть мастерство, в нем ощутима воля художника, но нет, говорилось в одной из рецензий, «того неотразимого творческого порыва, что столь чудесно возвышает ранние его вещи».