Светлый фон

Но ещё значительнее другой образ, с которым мы знакомимся по художественному воссозданию его Тургеневым; значительнее, между прочим, и потому, что в нём он поведал не о вступлении русской женской души на путь к праведности, но о праведности как таковой, уже достигнутой и земную дорогу завершающей. Это — Лукерья из потрясающего очерка «Живые мощи» — одной из жемчужин русской литературы. Что о нём сказать? В нём всякое слово полно углублённого смысла; не комментировать, а только вчитываться да вчитываться надо в этот шедевр. Здесь Тургеневым преодолено всё: и собственная ущербность, и литературные предрассудки, и воинствующе-мирской дух эпохи, и его не вполне правая (потому что односторонне-страстная) любовь к молодости, и его вечный страх перед недугами и смертью. Как известно, Лукерья не была чисто творческим тургеневским образом: в «Живых мощах» зарисована, много лет спустя, встреча писателя с бывшей крепостной его матери. Может быть, он и сам не понимал до конца, какая глубина таится в немудрёных словах Лукерьи, им добросовестно воспроизведённых. Сомнительно, чтобы он сам верил в то, что Лукерья уже «искупила свои грехи» и начинает искупать грехи своих близких. Трудно допустить также мысль, будто он понял символику — не символику, точнее говоря, а мистическую реальность знойной нивы, которую жнёт Лукерья в своём «сне», серпа, становящегося серпом лунным на её волосах, и жениха — Васю, нет, не Васю, а Иисуса Христа, приближающегося к ней поверх колосьев. Это — из тех образов, пробовать истолковать которые — значит, снижать их; на них, как выражается сам Тургенев, «можно только указать — и пройти мимо».

Во всяком случае, женских образов этого плана и этого уровня Россия до сих пор создала лишь два: деву Февронию и Лукерью.

Тот, кто следит за изложением моих мыслей, ждёт, вероятно, что после Тургенева я не уклонюсь от того, чтобы попытаться охарактеризовать таким же образом остальных носителей дара вестничества в русской литературе: Алексея Толстого, Тютчева, Лескова, Чехова, Блока. Но рамки моей основной темы побуждают меня отложить изложение мыслей о Тютчеве, Лескове и Чехове на неопределённый срок, об Алексее Толстом — до специальной о нём статьи, а характеристике Блока предпослать характеристику другого деятеля: Владимира Соловьёва.

Какая странная фигура — Владимир Соловьёв на горизонте русской культуры! — Не гений — но и не просто талант; то есть как поэт, пожалуй, талант, и даже не из очень крупных, но есть нечто в его стихах, понятием таланта не покрываемое. — Праведник? — Да, этический облик Соловьёва был исключительным, но всё же известно, что от многих своих слабостей Соловьёв при жизни так и не освободился. — Философ? — Да, это единственный русский философ, заслуживающий этого наименования безо всякой натяжки, но система его оказалась недостроенной, большого значения в истории русской культуры не имела, а за границей осталась почти неизвестной. — Кто же он? Пророк? — Но где же, собственно, в каких формах он пророчествовал и о чём? Может быть, наконец, «молчаливый пророк», как назвал его Мережковский, — пророк, знаменующий некие духовные реальности не словами, а всем обликом своей личности? Пожалуй, последнее предположение к действительности ближе всего, и всё-таки с действительностью оно не совпадает.