Было потом «еще» и «еще», раза четыре.
— Хватит, — внезапно протрезвел летописец. — Сколько с меня?
— Три монетки всего-то, милостивый государь.
— Живодеры. Дорога ты, мавкина благость… — проворчал тот, отсчитывая требуемое. Его уже пошатывало — с непривычки, видать. До двери он как-то добрался, ну а дальше — только молиться за него.
— Сто девяносто восемь, сто девяносто девять, двести, — удовлетворенно пересчитал Федот и бросил одну монету Яшке. — Лови.
— А чего одна только?..
— Про Ксеньку не забудь.
— А-а…
— Вот тебе и «а-а». Иди лучше, деньги спрячь, а то опять спьяну потеряешь.
— Да когда это я спьяну деньги терял?
— Прошлой весной. Запамятовал уже?
Корчма была пуста, карман — полон, а корчмарь с пивоваром — довольны сверх меры. Потому когда через четверть часа в закрытую на ночь дверь настойчиво постучали, не покрыли припозднившегося бранью, а любезно отворили.
— Заходи, Ксенька, обогрейся, — радушно сказал Федот. — Я уж и беспокоиться стал.
Голая девка неземной красоты заскочила в избу, дрожа от холода, лязгнула зубами.
— Холодрыга! — пожаловалась она. — Дайте хоть срам прикрыть, ироды! А вы тоже хороши — двух подряд посылать!
— Вот, Ксенечка, держи, — подоспевший Яшка, ухмыляясь, накинул на точеные девичьи плечи тулуп. Девушка подбежала к огню, плюхнулась на скамью, подобрала под себя пиво босые ноги и принялась энергично вытряхивать водоросли их распущенных волос.
— Что, замучил тебя летописец? — участливо спросил Федот.
— Какое там? — фыркнула Ксенька. — Я ждала, ждала, в осоке сидела, вся издрожалась. А он приперся, улыбнулся глупо — и рожей в тину. Дрыхнет лежит! Ну, я его на спину перевернула, чтоб не задохнулся, и домой.
— Добрая душа, — хмыкнул Яшка.
— Оно и лучше — проснется, решит, что я болезнь сонную на него напустила.