Светлый фон

Ничего приятного в его сдержанной улыбке, как и в блеске инея серых глаз под кустистыми оловянными бровями. Когда он говорит, сочные красные перья гребня раскрываются веером — корона языков пламени в лучах яркого солнца, бьющего в окна фасада.

Чеглок краснеет, внезапно вспомнив, как издевался над Голубем и швырялся корками от пиццы, когда он в третий раз пришел к ним в номер с жалобой на шум. Это уже когда общий зал закрылся, и они перешли наверх.

— Я… гм… вчера вечером… — начинает он. — Я здорово паршиво себя чувствую…

— И выглядите соответственно, — удовлетворенно хмыкает Голубь, развертывая жесткий гребень полностью. Остроконечные уши насторожились, приподнятые тонкой серебряной цепочкой, спадающей с головы на обе стороны к ряду колечек и шипов в ушных раковинах. Такая тщательная система украшений, напоминающая оснастку парусных судов или подъемных мостов, считалась модной у эйров поколения Голубя, но Чеглок и его друзья избегают столь кричащей декоративности. У него самого единственная драгоценность — тонкая цепочка из трех сплетенных прядей: две золотые, одна серебряная, — и эта цепочка, обернутая вокруг левого уха, болтается на дюйм ниже мочки. У него есть привычка указательным пальцем теребить свободный конец, когда он нервничает — как вот сейчас.

— Я прошу прощения за шум, ну, и… вообще, — храбро прет он вперед, все же понизив голос так, чтобы клерк у конторки (шахт в темных очках, стоящий неподвижно возле груды камней, на которую он очень похож) не подслушал этих унизительных извинений. И еще потому, что не может сегодня слышать громкие голоса, в том числе и свой. По десятибалльной шкале похмелья у него сегодня одиннадцать.

— Значит, какие-то манеры у вас все-таки есть.

Голова Голубя покачивается вверх-вниз, как у одноименных птиц, которых Чеглок никогда не встречал раньше в таких количествах, как здесь, в Мутатис-Мутандис, расхаживающих по мостовым столицы Содружества, будто она им принадлежит. Небольшая популяция голубей далекого Вафтинга, его родного гнездилища, держится тише воды ниже травы из-за множества хищных видов, что живут в Фезерстонских горах.

— Чего о ваших облезлых дружках никак не могу сказать, — продолжает ворчливо хозяин гостиницы. — Вывалились сегодня утром отсюда, даже не пискнули. Вчера ночью я был на перышко от того, чтобы вышвырнуть вас на улицу. И еще не совсем передумал.

Изо всех сил стремясь оказаться где-нибудь подальше, Чеглок все же испытывает стыд за свое поведение и не хочет еще больше позориться, спеша прочь. Ходили слухи, что сухое крыло Голубя — последствие его паломничества, но, как бы то ни было, а увечье мешает ему летать. Да, он может призвать достаточно ветра, чтобы его подняло в воздух, но это же не значит по-настоящему летать. Для эйра по крайней мере — ни точности, ни изящества. Честно говоря, Чеглок с приятелями так с ним злобно обращались, поскольку это увечье возбуждало в них не жалость, а страх — темный страх, что с ними случится то же самое. Но это не оправдание. Чеглок благодарит Шанс, что его родители остановились у приятелей-тельпов в другой части города. Отец его, Сапсан, предостерегал его в долгом полете из Вафтинга не забывать, что он представляет на Испытании родное гнездовье и должен держать себя соответственно. Почему-то Чеглок уверен, что швыряться крошками пиццы в увечного хозяина гостиницы, при этом распевая во всю глотку похабные лимерики, — не то, что имел в виду отец.