Светлый фон

Я представлял, что что-то подобное было в Риме накануне прибытия готтов или в Париже на рубеже террора. Это была веселая, но непонятно тревожная и пугающая неделя. Мы наслаждались чудесным теплом, но в то же время воспринимали это как примету, знамение наступающего мрачного противостояния. По мере того, как приближался финальный день декабря, чувствовалось странное сильное напряжение. Ветреное настроение все еще не оставляло нас, но ему должен был наступить резкий конец. Наше чувство можно было сравнить с отчаянной веселостью канатоходцев, танцующих над бездонной пропастью. Были такие, кто говорил, что канун нового года будет отравлен неожиданным снегопадом и ураганом, несмотря на предсказания бюро погоды о продолжении потепления. Но день оказался солнечным и приятным, как и все семь предшествующих. К полудню мы узнали, что это самое теплое тридцать первое декабря в Нью-Йорке с тех пор, как такие данные стали отмечать, и что ртутный столбик продолжает подниматься, так что мы перешли из псевдо-апреля, в приводящий в смущение воображение июнь.

Все это время я сосредотачивался на себе, завернувшись в саван мрачного смятения и, похоже, жалости к себе. Я не звонил никому: ни Ломброзо, ни Сундаре, ни Мардикяну, ни одному из клочков и фрагментов своего прошлого существования. Я выходил на несколько часов каждый день побродить по улицам (кто мог устоять перед этим солнцем?), но я ни с кем не разговаривал, и сам отбивал охоту у людей разговаривать со мной. К вечеру я бывал дома, один, немного читал, выпивал немного бренди, слушал музыку, не очень-то вслушиваясь, и рано ложился спать. Моя изоляция лишила меня всей стохастической грации: я жил целиком в прошлом, как животное, без малейшего представления о том, что может быть дальше, без предсказаний, не собирая и не распутывая схемы сознания.

В канун нового года я почувствовал, что мне нужно выйти на улицу. Невыносимо было баррикадироваться в одиночестве в такую ночь, накануне, кроме всего прочего, моего тридцать четвертого дня рождения. Я подумал позвонить кому-нибудь из друзей, но нет, социальная деятельность опустошила меня. Я должен красться одинокий и неузнанный по улочкам Манхэттена, как Гарун-аль-Рашид по Багдаду. Но я надел свой самый модный и лучший летний костюм фазаньей расцветки, переливающийся и искрящийся алыми и золотыми нитями, расчесал бороду, побрил череп и беспечно вышел провожать век в последний путь.

Стемнело рано — все-таки это была глубокая зима, независимо от того, что показывал термометр — и город сиял огнями. Хотя было только семь часов, чувствовалось, что празднование уже началось. Я слышал пение, отдаленный смех, звуки музыки и вдалеке звон бьющегося стекла. Я съел постный обед в крохотном ресторане самообслуживания на Третьей Авеню и бесцельно пошел на юго-запад.