С этой точки зрения гражданин, который видит, что политические одежды его страны износились, и в то же время не агитирует за создание новых одежд, не является верным родине гражданином, он – изменник. Его не может извинить даже то, что он единственный во всей стране видит изношенность ее одежд. Его долг – агитировать, несмотря ни на что, а долг остальных – голосовать против него, если они не видят того, что видит он.
И вот я попал в страну, где право высказывать свой взгляд на управление государством принадлежало всего лишь шести человекам из каждой тысячи. Если бы остальные девятьсот девяносто четыре человека выразили свое недовольство образом правления и предложили изменить его, эта шестерка содрогнулась бы, ужаснувшись таким отсутствием верности и чести, и признала бы всех недовольных черными изменниками. Иными словами, я был акционером компании, девятьсот девяносто четыре участника которой вкладывают все деньги и делают всю работу, а остальные шестеро, избрав себя несменяемыми членами правления, получают все дивиденды. Мне казалось, что девятьсот девяносто четыре, оставшиеся в дураках, должны перетасовать карты и снова сдать их. Меня подмывало сложить с себя высокий сан Хозяина, поднять восстание и превратить его в революцию, но я знал, что Джек Кэд и Уот Тайлер, попытавшиеся начать революцию, не подготовив предварительно своих сподвижников, были обречены на неудачу. А я не привык к неудачам. Поэтому «перетасовка карт», которую я задумал, была совсем не кэд-тайлеровского сорта.
И не о крови, не о восстании говорил я с тем человеком, который сидел против меня в толпе угнетенных и невежественных двуногих баранов, жуя черный хлеб; нет, я отвел его в сторону и поговорил с ним совсем о другом. Когда я кончил, я попросил его одолжить мне немного чернил из его вен; этими чернилами я написал прутиком на куске коры:
«Отправь его на фабрику» – и отдал ему, сказав:
– Отнеси это во дворец в Камелоте и отдай в собственные руки Амиасу ле-Пулету, которого я называю Кларенсом, и он все поймет.
– Значит, он поп, – сказал человек, и на лице его уже не было прежнего восторга.
– Как – поп? Разве я не говорил тебе, что на мою фабрику не пускают ни рабов церкви, ни прислужников ее – попов и епископов? Разве я не говорил тебе, что и ты сам можешь быть принят только при условии, что твоя религия, какова бы она ни была, останется твоим личным делом?
– Говорить-то говорили, и я был рад вас слушать, но теперь я начинаю сомневаться, мне не нравится, что там этот поп.
– Уверяю тебя, он вовсе не поп.