После коньяка я потащился к Терезе. Она встретила скептической улыбкой мой явно нетрезвый вид.
Я усмехнулся. Святая должна быть выше того, чтобы возмущаться тем, что пьяный мужик пристает к ней с разговорами.
Она и не возмущалась. Сдержанно спросила:
— Бремя предъявило новый аргумент?
Я кивнул и плюхнулся на стул.
— Эммануил предъявил.
— Множество золото и серебра и шелковые одежды не принесут никому пользы во время сей скорби, — процитировала она.
— Мар Афрем?
Она кивнула.
— И он сделает то, что всем, малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам, положено будет начертание на правую руку их или на чело их, и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его.
Я проследил за ее взглядом. Она смотрела на мою руку. Там чернело «Солнце Правды». Я поднял голову:
— Натяжка!
— Возможно. Но очень небольшая.
— Надеешься меня спасти? — Я сам не заметил, как перешел на «ты».
— Надеюсь.
— Я зашел слишком далеко. Кто бы ни был Эммануил, возвращение для меня невозможно.
— Это хорошо, что ты так думаешь, Это значит, что оно возможно.
Я осмотрелся. Я приказал директору тюрьмы дать ей все, что она попросит. Но прибавилось только несколько книг и настольная лампа. Не его вина. Не попросила.
Я ее холил и лелеял. Я берег ее, как бабочку коллекционера Фаулза. Только моя бабочка была лучше. Она не была пуста.
Я старался, чтобы Эммануил поменьше о ней знал. К счастью, Господу было не до того. Он счел свои дела в Африке незавершенными (несколько южных государств сохраняли номинальную независимость) и после Шавуота помчался обратно, пообещав вернуться к Еврейскому Новому году, то бишь где-то в сентябре. Дварака, едва приземлившись, опять взмыла вверх. Летающий остров на краткий миг вновь закрыл небо над Иерусалимом, и его тень заскользила по Иудейским горам.