– Нет. Я не умею…
– Гуманитарии, – вздохнул Антон. – Давайте сюда…
Таманский передал Ракушкину тяжелый «кольт» и спросил:
– А почему вы заговорили о жертвоприношениях?
– Немецкий прагматизм – это совсем недавняя выдумка. Как вы, наверное, знаете, Германия в годы войны крепко увязла в мистике и всяком мракобесии.
– Ну, слышал…
– Так вот, прагматиками немцы стали только после войны. А те, с кем мы имеем сейчас дело, это инквизиторское старичье, все вышли из тех времен. Старые мистики… Так что, если все это часть одного огромного жертвоприношения, я не удивлюсь. Как концлагеря, как печи…
– Да, но какая же цель?
– А все та же. – Ракушкин подцепил что-то на «кольте» отверточкой, потянул, и пистолет распался на составные части. Таманский вздохнул. Настолько дружить с техникой он не умел. – Все та же. Власть и вечная жизнь. Сколько лет, по-вашему, сейчас… ну, скажем, Зеботтендорфу?
– Не имею понятия.
– Более ста лет!
Таманский вытаращил глаза.
– Более ста, – повторил Ракушкин. – А по моим данным, старичок и на шестидесятилетнего не тянет! Вот вам и мистика, вот вам и мракобесие…
– Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать? Вы же сами только что…
Ракушкин выжидающе смотрел на Таманского.
– Ну… Про прагматизм немецкого народа и про… средневековую дикость… Что же получается?
Антон улыбнулся.
– Я не хочу сказать, что мракобесие – это научный термин, но в некотором смысле так получается. Есть факты… А факты – штука упрямая. Зеботтендорф жив и здоров. Кстати, у него нет могилы, как и у Мюллера, скажем.
– Что, Мюллер тоже жив? – Таманский округлил глаза.
Антон вогнал в ствол «кольта» шомпол. Некоторое время потаскал его туда-сюда.